«Герой нашего времени»: не роман, а цикл - Юрий Михайлович Никишов
Д. Е. Тамарченко между представлениями, что судьба человека написана на небесах и что светила небесные принимают участие в наших спорах, видит огромную разницу: «Первое представление обрекает человека на пассивность, покорность судьбе… Второе представление возбуждает активно-действенное отношение к жизни»486.
Для меня разница между этими представлениями нивелируется из-за того, что результат одинаково нельзя проверить. Что там про меня написано в небесной книге — мне неведомо; так что действовать мне все равно — есть ли запись, нет ли записи — придется по своему разумению. Задним числом какой-нибудь Максим Максимыч скажет: «Так ему на роду было написано». И ведь Максим Максимыч (не небесную книгу читая, а наблюдая видимый результат и давая ему эдакую оценку) по факту не ошибется (ему поверят на слово, сверки с записью небесной книги требовать, за бесполезностью запроса, не будут).
Второе представление вроде бы под собой имеет прочную опору — целую науку, астрологию. Только во времена Лермонтова астрологов был явный дефицит. Я не знаю, был ли тогда в России хоть один профессионал. О, активно действовали гадалки; одному гаданию Печорин еще мальчишкой был свидетель, оно его напугало. Влечение к спиритизму уже обозначилось, усилится позже. Ныне астрологических прогнозов, самых разных, пруд пруди. Особенно активны прогнозы по знакам зодиака. А я прикидываю. Наверное, в какие-то месяцы больше рождается детей, в другие меньше, но эта разница не обвальная; значит, у меня судьба такая же, как (примерно) у одной двенадцатой жителей Земли: это ж сколько у меня сотен миллионов братьев и сестер по судьбе! Сделаем гендерную и возрастную поправку, разделив детство, юность, зрелость, старость; все равно «родственников» по судьбе окажется баснословное количество. У всех непременно только то и сбудется, что очертили Вернер с Печориным: человеку известна (по документам и по словам родителей) только дата его рождения, начальная, а вот конечная остается таинственной (по факту становится известной, собственно, не самому умершему, а его близким; путь между этими двумя вехами выпадает каждому свой, непредсказуемый. При таком необозримом количественном изобилии неизбежны частичные совпадения, но закономерности выводить затруднительно. А под одними звездами живем!
Ф. Раскольников, глубоко проанализировавший философскую позицию Печорина, не убедителен, применяя эти воззрения к объяснению поступка героя: «Когда он, безоружный, прыгает в окно хаты, в которой заперся обезумевший и готовый на все казак, — это в значительной степени <?> та же “русская рулетка”, что и пари Вулича. И то, что Печорин, несмотря на большой риск, остается жив, — …может быть, самое убедительное доказательство существования предопределения. Исход его схватки с казаком еще раз подтверждает то, что ему смутно представлялось и раньше»487.
Вроде бы это рассуждение опирается на мысль героя: «…у меня в голове промелькнула странная мысль: подобно Вуличу, я вздумал испытать судьбу». Но подобие не есть тождество.
Печоринский поступок — слабое доказательство в спорной ситуации, поскольку мы не можем знать, каково было предопределение для Печорина (воображаемого человека). Может быть, ему и предназначено было уцелеть в опасной схватке и получить смерть в безобидной бытовой ситуации. Вот в случае с Вуличем заметна воля судьбы: какие-то прочитанные Печориным знаки не помешали несчастному выиграть опасное пари, но не уберегли от роковой встречи с обезумевшим казаком. Не совсем в рулетку играет Печорин. Он тщательно готовит атаку: велит есаулу вести отвлекающий разговор, поставил готовых выбить дверь трех казаков. Еще больше помощи ему оказывает писатель. Вряд ли нужно было отрывать ставень: их было принято запирать снаружи. Так или иначе — со ставнем Печорин справился. Но за ставнем — окно. И оно само распахнулось? Я не знаю, как запирались окна в лермонтовские времена, но наверняка запирались, причем изнутри. Как герой преодолел такую преграду?
Но и в облегченном варианте эксперимента не была исключена роль случая. Вот почему я не доверяю суждениям такого типа: «“Рок” оказался бессильным против храбреца»488: их нельзя проверить, узнать, что было угодно «року». Так что сравнение с рулеткой возможно, но не в «значительной», а в некоторой степени.
Печорин утверждает: благодаря решительности характера «я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает». Тут главное — решительность характера. Она не отменяется и тогда, когда Печорин фактически в чем-то уверен, вроде того, что с Грушницким они столкнутся на узкой дороге (оба символично постоят на краю обрыва). И у него натренированное предчувствие: «Знакомясь с женщиной, я всегда безошибочно отгадывал, будет она меня любить или нет…»
Власть? «Воля в Печорине вся устремлена к одной цели — к власти, к могуществу. <…> И власть эта нужна ему не для каких-нибудь личных выгод или из корыстных побуждений; нет, Печорин хочет властвовать людьми ради самого удовольствия власти, ради власти самой по себе. Весь роман Печорина с Мери — пространная иллюстрация этой его воли к власти не только над Мери, но и над княгиней, Верой, доктором, Грушницким, над поклонниками Мери, над собственными врагами, наконец, над самой судьбой. <…> …реальные, осязаемые последствия и доказательства победы — человеческие слезы и кровь — Печориным в расчет не берутся, и ответственным за них он себя не считает; это обыкновенный счет, который предъявляет жизнь за взятое у нее и по которому, как всегда, платит побежденный»489. Властолюбие Печорина достигается ценой тяжких потерь для окружающих, а выяснится, что власть ему ни для чего не нужна; бесцельность власти оказывается равнозначной бесцельности жизни.
Возможно ли представить, что счастье гарантировала бы какая-то одна устремленность (разве что как у Мцыри: «Имел одной лишь думы власть, / Одну — но пламенную страсть»; но и тут разве можно считать такое счастье полным)? Как важно (и как трудно!) гармонизировать человеческие устремления (тем более, что не все от воли самого человека зависит)!
А на вершине иерархии духовных ценностей у Печорина оказывается свобода. «Если поколение конца 10-х — начала 30-х годов еще мыслило личность в гармонии с обществом и, опираясь на волю гражданственности, ограничивало свободу личности интересами государства, нации, то после декабрьского восстания и последовавших за ним изменений в политике ясно обнаружилась иллюзорность, утопичность такого подхода. Между самодержавным николаевским режимом и свободной, мыслящей, передовой личностью неизбежно устанавливались отношения антагонизма. <…> Личная свобода в этих условиях все острее осознавалась как единственная реальная ценность, единственное убежище человека. Не случайно так дорожит свободой лермонтовский