Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Я их представил друг другу. Мы сели. И тут… трагическая деталь. Он вдруг произнес: “Перед тем как мы начнем разговаривать, я сразу хочу сказать, что я был тогда на трибуне всего две с половиной минуты”.
Татьяна Бек. Не может быть. Считается, что Борис Абрамович никогда не говорил с собеседниками о своем участии в травле Пастернака.
Евгений Рейн. Жизнью клянусь, что он с ходу сказал такую фразу, — абсолютная правда.
Наверное, это свидетельство того, что Бродского он воспринимал особо и очень взволнованно. Я даже не сразу понял о чем речь, и лишь через несколько секунд до меня дошло. И тогда я еще ощутил, какое это произвело впечатление на всю его жизнь и что он пожизненно в плену этой истории…»[324]
Бродский не скрывал, что Слуцкий был едва ли не единственным советским поэтом, которого он не только принимал и высоко ценил, но и от которого много взял.
Выступая в 1975 году на симпозиуме «Литература и война», Бродский сказал:
«Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов. Он с равной легкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком XX века… Его интонация — жесткая, трагичная и бесстрастная — способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, о том, как и в чем он выжил»[325].
На вопрос Соломона Волкова: «Каков был импульс, побудивший вас к стихописанию?» — Бродский заявил:
«Первый — когда мне кто-то показал “Литературную газету” с напечатанными там стихами Слуцкого. Мне тогда было шестнадцать, вероятно. Я в те времена занимался самообразованием, ходил в библиотеки… Мне это ужасно нравилось, но сам я ничего не писал и даже не думал об этом. А тут мне показали стихи Слуцкого, которые на меня произвели очень сильное впечатление»[326].
Бродский не раз это повторял: «Вообще, я думаю, что я начал писать стихи, потому что прочитал стихи советского поэта, довольно замечательного, Бориса Слуцкого»[327].
К. К. Кузьминский вспоминает, как он показал Бродскому свои первые стихи. Вместо оценки и совета Бродский прочел ему «Кельнскую яму» Слуцкого: вот как надо писать.
Бродского, которому не были чужды мотивы антибуржуазности и гуманизма, столь широко характеризующие содержательную сторону поэзии Слуцкого, привлекало то совершенно новое, мощное звучание, которое придал русскому стиху Борис Слуцкий.
Иосиф Бродский многое взял от Слуцкого. «Своего рода поклоном учителю, который научил его использовать игровую стихию стиха для серьезных, неигровых задач, — пишет Лосев, — служит начало поэмы Бродского “Исаак и Авраам”. Там обыгрывается разница между библейским именем Исаак и его русифицированным вариантом. <Как тут не вспомнить известное стихотворение Слуцкого «У Абрама, Исака и Якова…». — П. Г., Н. Е.> Самое существенное, однако, что унаследовал Бродский от Слуцкого или, по крайней мере, от того, что он прочитывал в Слуцком, это общая тональность стиха, та стилистическая доминанта, которая выражает позицию, принятую автором по отношению к миру»[328].
Слуцкого Бродский помнил всю жизнь. Л. Лосев пишет, что, как правило, когда заходила речь о Слуцком, Иосиф читал по памяти «Музыку над базаром».
Интересны и симптоматичны воспоминания Татьяны Бек, встретившейся с Бродским в Америке (1989):
«Вылетая, мы <Т. Бек летела вместе с Виктором Голышевым и Валерием Поповым> знали, что нам предстоит выступать вместе с Иосифом, и я этого, к стыду своему, дико боялась. Сей страх даже в самолете доминировал над интересом к неведомой Америке вообще! Замечу, кстати, что я совсем не из трусливых и не из трепетных, а авторитетов в таком смысле не признаю даже подчеркнуто, — тут другое.
Опять же много-много лет назад (в 1969-м) Бродский меня, совсем зеленую и неготовую, довольно-таки жестко обидел — просто так, ни за что, как дочку печатавшегося “совписа”, которого он и не читал, но априори презирал…
— Девочки типа вас отстригают челочки, сами не зная — под кого: под Ахматову или под Цветаеву.
Прилетели в Нью-Йорк.
Наутро приезжает Иосиф с красавицей Марией… Бродский был со мной сверхлюбезен. Но я все равно боялась.
И вот 13 сентября — встреча с учащимися. На сцене — мы четверо soviets authors и Бродский. Через переводчика мы отвечаем на записки. Я, в частности, получаю такую: “Отчего в современной России поэзия неестественно политизирована?”
— М-да. Как объяснить? Отвечаю: поскольку журналистика, публичное правосудие, ораторское дело за годы советской власти изничтожены тоталитарной цензурой и словно бы ссучились, то честная поэзия бессознательно начала впитывать в себя нелирические функции… Что-то в этом роде. Вижу, слушают… внимательно и понятливо. Думаю: пан или пропал — прочту мое любимое из Слуцкого стихотворение, которое отвечает именно на их американский вопрос:
— Покуда над стихами плачут,пока в газетах их порочат,пока их в дальний ящик прячут,покуда в лагеря их прочат, —до той поры не оскудело,не отзвенело наше дело.Оно, как Польша, не згинело,Хоть выдержало три раздела.
Вдруг Иосиф, буквально как известный персонаж из табакерки, вскакивает с места, выбегает к центру сцены, меня отодвигает чуть театрализованным (“Не могу молчать!”) жестом и, с полуслова подхватывая, продолжает со своим неповторимым грассированием:
— Для тех, кто до сравнений лаком,Я точности не знаю большей.Чем русский стих сравнить с поляком,Поэзию родную — с Польшей.
Зал ахнул: ну и ну! А Иосиф, стихотворение дочитавши, улыбается и говорит:
— Мои любимые стихи у моего любимого Слуцкого. — А мне незаметно и весело улыбается, даже чуть подмигивая (дескать, здорово у нас с вами получилось, хоть и не сговаривались, да?).
Зал разражается овацией.
Так я вытеснила обиду и перестала бояться Иосифа Бродского.
…А стихи Бориса Слуцкого кончались так:
Еще вчера она бежала,Заламывая руки в страхе,Еще вчера она лежалаПочти что на десятой плахе.И вот она романы крутитИ наглым хохотом хохочет.А то, что было,то, что будет, —про это знать она не хочет»[329].
В раннем своем стихотворении, посвященном Борису Слуцкому, «Лучше всего спалось на Савеловском…», Бродский описал «угловатую планету». Много позже Слуцкий в стихотворении «Угловатая родина» как бы возражал Бродскому. Да и стихотворение «На окраинах города и государства…», по всей видимости, уважительное возражение строчкам из «Послания Плинию» Бродского: «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря»…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});