Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
Отсутствие будущего, почвы под ногами, надежда не на почву, не на кровь и почву, а на небо, на дух и небо — характернейшие черты поэзии и поэтики Слуцкого.
Сороковые годы, когда Слуцкий сформировался как поэт и написал если не лучшие, то по крайней мере характернейшие свои произведения, были для него в житейском, социальном плане периодом «никтойства»-«нигдейства»-«люмпен-интеллигентства».
Такой же период житейской неустроенности и непечатанья переживал в начале пути и Довлатов.
Для Слуцкого период этот кончился победным входом в советскую литературу, но он был для него драматичным. Именно в те годы сформировался антиэстетизм поэзии Слуцкого, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, стремление опоэтизировать окружавший его антипоэтический быт.
Но это же и характернейшие черты поэтики и этики Довлатова. «Вместо твердой почвы под ногами, которую ощущают все люди, он чувствовал, что стоит над пропастью, что опереться не на что, что если отдаться “естественному” тяготению к центру, то провалишься в бездонную глубину»[330]. Об этом написаны лучшие серьезные вещи Слуцкого и лучшие смешные вещи Довлатова.
Обоим довелось увидеть мир советского правосудия — если можно так выразиться, по другую сторону баррикад. Слуцкий несколько месяцев проработал военным следователем, Довлатов служил в конвойных войсках. Довлатовская «Зона» соотносима с «военно-следовательскими» стихами Слуцкого:
Я судил людей и знаю точно,что судить людей совсем не сложно.Только погодя бывает тошно,если вспомнить как-нибудь оплошно.
Сравните с довлатовским: «Легко не красть. Тем более — не убивать. Куда труднее — не судить. Подумаешь — не суди! А между тем “не суди” — это целая философия»[331].
Социологическая, житейская близость провоцирует близость эстетическую, творческую. Антиэстетизм, отказ от красивостей, подчеркнутое стремление к голому слову, к простой человеческой интонации, к разговорной интонации, которая превращается в высокую поэзию, свойственны и Слуцкому, и Довлатову: оба старались опоэтизировать окружавший их антипоэтический быт.
Такая эстетическая установка вынуждает говорить об идеологии Слуцкого и Довлатова, — точнее, об идеологиях Слуцкого и Довлатова.
В «Соло на IBM» Довлатов писал о Василии Гроссмане: «Соцреализм с человеческим лицом». В гораздо большей степени это может быть отнесено к поэзии Слуцкого.
«Социализм был выстроен, поселим в нем людей» — вот прекрасно сформулированный девиз Слуцкого-поэта, Слуцкого-идеолога. Насколько был чужд этому лозунгу Довлатов? Сначала хочется сказать: очень далек. Принципиально далек.
Но… финал одного из самых ярких и самых смешных рассказов «Зоны» — «Представление» — звучит почти по-слуцки, по-революционному. Заключенные поют «Интернационал» — «И вот я уже слышу нестройный распадающийся хор: “Кипит наш разум возмущенный, на смертный бой идти готов…” Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли. Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя революции застыла странная мечтательная улыбка. “Весь мир насилья мы разроем до основанья, а затем…” Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы. От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-нибудь это заметил»[332]. Сравните:
Солнце ушло на запад.Я — остаюсь с востоком,медленным и жестоким.Я остаюсь с багровым,огненным и кровавым.Все-таки трижды правым.Солнцу трудно, страшноздесь оставаться на ночь.Я же тутошний, местный,всем хорошо известный.
Конечно, если у Довлатова и возникал искус «соцреализма с человеческим лицом», социализма, в котором можно и нужно «поселить людей», то он от этого соблазна довольно быстро избавился.
Итог идеологического развития Слуцкого:
Я был либералом,при этом — гнилым.Я был совершенно гнилым либералом,увертливо-скользким, как рыба налим,как город Нарым — обмороженно вялым.Я к этому либерализму пришелне сразу. Его я нашел, как монету,его, как билетик в метро, я нашели езжу, по этому езжу билету, —
это, конечно, исток идеологического развития Довлатова. («“Ой, какой вы — красный”, — сказала девушка. “Это я — снаружи. Внутри я — конституционный демократ”»[333].) Довлатов никогда бы не написал:
Я в ваших хороводах отплясал,я в ваших водоемах откупался,наверно, полужизнью откупалсяза то, что в ваши игры я влезал… —
потому что в этих хороводах никогда не плясал. Довлатов никогда бы не написал:
Под этим небом серым,что дождиком сечет,контроль приходит верам,теориям — учет.И размокает, как сухарь,в потоках этих дождевыхтеоретическая старь,а до чего я к ней привык… —
потому как ни к какой «теоретической стари» он не привыкал; но сочувственное понимание тех, кто привык к ней, у Довлатова было. Достаточно вспомнить главу шестую из его повести «Наши». Это рассказ о дяде Довлатова, старичке, который, когда умирал, начинал раскаиваться в своем коммунизме, а когда выздоравливал, принимался ругмя ругать антикоммунизм племянника. Такой идеологический вариант «Господина Пунтилы и слуги его Мати», но у этой вроде бы забавной новеллки уж очень щемящий финал: «Как я уже говорил, биография моего дяди отражает историю нашего государства. Нашей любимой и ужасной страны»[334]. Возможно, Довлатов выдумал этого своего дядю, его метания от коммунизма к антикоммунизму и обратно, свои споры с ним. Нам кажется, что здесь может быть спрятана карикатура на Слуцкого, на его комиссарство, попытки расчета со своим прошлым и невозможность расстаться с этим прошлым. Впрочем, на этом предположении мы не настаиваем. Настаиваем лишь на том, что проза Довлатова и поэзия Слуцкого не могли не пересекаться.
Есть разительный пример особого отношения Довлатова к Слуцкому. В повести «Заповедник» он рассчитывается со всей современной ему литературой. Достается всем — и халтурщикам, и серьезным писателям, и «деревенщикам», и «ленинградской школе», — но жесточе всех Довлатов обошелся со Слуцким. Наверно, потому, что он был ему ближе, чем, скажем, Виктор Лихоносов. Слуцкий и его позиция (идеологическая и эстетическая) были тем последним, что удерживало Довлатова в советской литературе, в ее границах и в ее традициях. Слуцкий не назван в повести, но карикатура настолько точна, что узнается почти сразу же: «В прихожей у зеркала красовалась нелепая деревянная фигура — творение отставного майора Гольдштейна. На медной табличке было указано: Гольдштейн Абрам Саулович. И далее в кавычках: “Россиянин”. Фигура россиянина напоминала одновременно Мефистофеля и Бабу-ягу. Деревянный шлем был выкрашен серебристой гуашью»[335]. Довлатов умело и безжалостно подбирает характерные черты лирического героя Слуцкого: «майорство»; подчеркнутое еврейство, соединенное с таким же подчеркнутым российским патриотизмом; («… но отчество — Абрамович, отец — Абрам Наумович — бедняга, но он отец, однако, и отчество я, как отечество, не выдам, не отдам»); антиэстетизм, нелепость, корявость. Очень важно и упоминание Мефистофеля. Во-первых, здесь намекается на ироничность поэтики Слуцкого и ее жесткость, ее склонность к черному юмору («Семь с половиной дураков смотрели восемь с половиной…»). Но, конечно, в большей степени юмор Слуцкого сохранился в устной передаче. (Известно его высказывание о Евтушенко: «Грузовик, везущий пачку мороженого»; мы уже приводили его шутку по поводу радостных слов Виктора Шкловского: «Ну вот, во Францию пустили. Потом — в Италию съезжу. Так что я от бабушки ушел». — «Мда? Очевидно, он плохо знаком с характером этой бабушки».) Во-вторых, и это важнее, Мефистофель — «часть той силы, что без конца творит добро, всему желая зла…». Невольное «добротворение», по всей видимости, очень занимало Довлатова именно в связи со Слуцким. Но, пожалуй, самой важной деталью в карикатуре Довлатова является отчество — Саулович. Савл — имя апостола Павла до крещения. Довлатов подчеркивает «жестоковыйность» прототипа, его верность, неизменность и неизменяемость — несмотря ни на что. Разумеется, Довлатов преувеличивал эту «жестоковыйность»: «строить на плывущем под ногами песке» — занятие неблагодарное и для здоровья вредное. Психиатр, у которого Слуцкий лечился в последние десять лет своей жизни, сказал о его болезни так: «Нельзя безнаказанно завинчивать и замораживать свою душу».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});