Леонтий Раковский - Генералиссимус Суворов
Но делать было нечего. Александр Васильевич приехал в мае, впереди предстояло лето, – можно было решиться как-либо дожить здесь до холодов.
Кончанское. Леса, озера, болота, пески. До уездного городишки Боровичей сорок верст. Действительно, Кончанское – «конец».
Царь строго заказал: Суворову никуда не выезжать, никого не принимать, писем не писать.
За всем этим смотрели накрепко. С Александром Васильевичем оставлены только Прошка, повар Мишка да фельдшер Наум. Даже адъютантов отняли у Суворова. Не с кем и слово молвить.
Стосковался.
Написал Наташе, кое-как передал в Петербург, чтоб приехала. Александр Васильевич знал, что зять все время в Павловске по долгу службы, а Наташа с Аркадием и сыном своим Александром в Петербурге.
Александру Васильевичу очень хотелось увидеть детей и полугодовалого внука.
Наташенька писала:
«Все, что скажет сердце мое, – молить Всевышнего о продолжении дней Ваших, при спокойствии душевном. Мы здоровы с братом и сыном, просим благословения Вашего. Необходимое для Вас послано при записке к Прокофию. Желание мое непременное – скорее Вас видеть, о сем Бога прошу, он наш покровитель.
Целую ваши ручки».
А потом получила у царя разрешение навестить отца. И предполагала приехать к Петрову дню.
Получив это известие, Александр Васильевич поехал в свою деревню Каменку за сорок пять верст – посмотреть: может быть, там удобнее будет всем разместиться. Он поехал туда в простой телеге, с одним Прохором.
Прошка правил, никому не уступая дороги. Только издалека кричал всем встречным – будь то крестьянская подвода или помещичьи «бегунки»:
– Вороти! Тебе не равен в коробу сидит!
Проездил двое суток, немного развлекся, хотя и измучился в тряской телеге, но вернулся ни с чем: в Каменке было еще хуже, чем в Кончанском.
– Ничего, не навек, как-либо поместимся и в Кончанском!
И вот теперь ходил по саду, с утра нетерпеливо ждал, время от времени посматривал в зрительную трубу, в которую столько раз смотрел в сражениях на разных врагов.
И вот увидал: по дороге вскачь неслись один за другим ребятишки.
А через минуту вся их воробьиная стая с криком ворвалась в барский сад:
– Едут! Едут!
– На мост уже взъехали!
– Я первый увидал!
– Врешь: я!
– Ты меня только обогнал. Я зацепился и упал…
– Ну ничего, вот вам обоим.
Александр Васильевич сунул Леньке и другому белоголовому мальчишке по пятаку, а всем – кто прибежал первым, кто последним, – сыпнул из кармана горсть пряников:
– Ешьте!
И сам поскорее побежал за околицу встречать долгожданных, дорогих гостей.
II
Зима наградила меня влажным чтением и унылой скукой.
Суворов о КончанскомКогда начались осенние дожди, во всех десяти покоях барского дома не стало житья: крыша текла как решето, и Александру Васильевичу приходилось вставать среди ночи и перетаскивать свое сено из одной комнаты в другую.
Волей-неволей надо было искать другое помещение.
Большого дома пока что и не требовалось: Александр Васильевич остался один со своими тремя слугами – Прошкой, поваром да фельдшером. Дорогие гости – Наташенька с сыном и Аркаша – прожили в Кончанском два самых хороших, погожих месяца, а потом уехали назад, в Петербург.
Александр Васильевич нашел себе пристанище. На краю села, у самой церкви, стояла небольшая причтовая изба. Ее перегородили досками, и получились две всегдашние суворовские комнаты: кабинет и спальня в одной, в другой – кухня и помещение для слуг.
– Хорошо, прусаков нету, – говорил, осматриваясь на новом месте, Мишка-повар.
– Прусак моего духу не любит! – шутил Суворов. – Плохо одно: перегородка без двери. Наум спит тихо. Мишка изредка говорит во сне, смеется, а вот Прохор Иваныч храпит так, что стены дрожат!
– А вы-то сами. Молчали б уж!..
Как-никак – жили. В тесноте, но не в обиде.
Александр Васильевич вставал все так же до света.
Здесь была другая работа. Он ходил смотреть, как готовят к зиме сад, как молотят, как возят лес на постройку барского дома.
«Видно, мне пожить тут, – думал Суворов. – Хоть бы умереть в бою, как Тюренню!»
В полуверсте от Кончанского, на высокой горе, которая называлась Дубихой, хотя на ней росли одни высокие ели, Александр Васильевич задумал поставить летнюю светелку.
По субботам и воскресеньям обязательно ходил в церковь. Пел на клиросе, читал часы, канон, Апостола.
Мужики валили валом в церковь. Приходили не только кончанские, а из соседних деревень послушать, как батюшка Александр Васильевич читает и поет. Не могли нахвалиться его басом:
– Гляди-тко, немолоденький, а каково выводит!
– Цельную жисть командовал, кричал, вот и образовался такой голосина!
– Скажешь этакое! Матрена Пашкина целый век в доме командует, кричит и на мужа и на невесток, не похуже командера, а что ж, голос у нее подходящий? Родиться надо с таким голосом!
Суворов обучал дворовых мальчишек грамоте, составил из ребят хор. Учил их священник отец Иоанн, а Александр Васильевич приходил на спевки и всегда приносил в кармане медовые пряники.
Ребята любили барина – он шутил с ними, летом играл в рюхи, рассказывал про походы.
Но к Рождеству Александр Васильевич делался все сумрачнее и сумрачнее. Пребывал в плохом настроении. К тому были причины.
Прежде всего, Александр Васильевич стал все чаще болеть. В походной, боевой обстановке, в армии он не болел. Изредка страдал желудком, да в последние годы болели глаза, а так чувствовал себя хорошо.
А здесь как-то расклеился.
Часто немела вся левая половина тела, пухли подошвы ног, так что трудно было ходить. А однажды в темноте споткнулся в сенях о ведро, упал и больно ушиб грудь.
– Года помнить надо, а не бегать, как в восемнадцать, – отчитывал Прошка.
Фельдшер Наум взялся растирать его какой-то мазью, но Александр Васильевич потребовал баню. Баня считалась у него главным лекарством от всех болезней, наружных и внутренних. Но и после бани ребра не перестали болеть. Все так же трудно было кашлянуть. И не болезнь, а – противно!
Он не любил больных, считал, что многие только притворяются больными. И когда в армии ему докладывали о том, что кто-то заболел, Суворов всегда переспрашивал:
– Что он, бо́лен или боле́н?
Бо́лен – это когда человек по-настоящему слег, занедужил, а боле́н – это притворство, это то же, что «лживка, лукавка», родная сестрица немогузнайки.
И теперь сам подтрунивал над собою:
– Помилуй Бог, и не бо́лен и не боле́н. Хожу вроде здоров, а потом как кольнет…
– Пройдет. У меня так в Херсоне ребра болели, – говорил Прошка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});