Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Зовут героиню не Жанной, а Женей, зато ее маленькая сестра, семилетняя разбойница, испытывающая, как ворона, неодолимую страсть к разным блестящим побрякушкам, осталась Ксюшей.
«Папа подвигал стул. Но со стула до потолка не достать, поэтому сверху взгромождалась табуретка. С предосторожностями, не дыша, взбирался он на эту пирамиду. И все мы тоже не дышали. Не знаю, как Ксюша, но я – стыдно признаться! – болела за муху. Мне хотелось, чтобы она еще полетала, а папа поохотился бы за ней. Подтягивая синие трусы, скакал со стола на стул, со стула – на кровать, и все это – без единого звука, на длинных своих ногах. Не выдержав, я прыснула. В тот же миг залилась Ксюша. Папа гневно обернулся. Длинный, лысина блестит, в руке – полотенце».
Так и вижу эту сцену – как на фотографии. Да и писал, кажется сейчас, не я, а моя старшая дочь. А что, у нее получилось бы не хуже – сужу по ее письмам, по нескольким сохранившимся сочинениям, за которые ей, правда, неизменно лепили «пары», поскольку ее трактовка классических произведений не соответствовала школьным канонам, а также по трем маленьким сказочкам, что она однажды прислала мне в Малеевку. Но писательских амбиций у нее не было, чему я втайне радовался.
«Наконец, муха села – как раз над Ксюшиной кроватью, и папа, встав на тумбочку, прихлопывает ее полотенцем. Тотчас принимаемся перетряхивать одеяло и простыни. Вот она! Салфеткой берет мама черный трупик и на вытянутой руке торжественно выносит из комнаты».
По-моему, так все и было. Ну, может, чуть-чуть присочинил, но уж точно не то, что последовало дальше. А дальше последовало вот что.
«Мы ложимся. Мне немного жаль, что все кончилось, что вообще кончился день. Папа устраивается в постели читать при настольной лампе, тишина (терпеть не могу тишины) и вдруг – ж-ж-ж. Муха, живая и невредимая, – вот умница! – подлетает к освещенной стене. Бьется об нее, ищет что-то и, не найдя, взмывает к потолку. И тут меня осеняет. „Ты дохлую муху убил“, – говорю я, хихикнув. И объясняю, что как раз в том углу живет паук, я сама видела, как он. Договорить не успеваю. С диким нечеловеческим воплем срывается Ксюша с постели, вообразив, что не только муху, но и паука сбил папа, и теперь он крадется по ее ноге. Мы снова перетряхиваем постель и никакого паука, естественно, не находим. У меня от сердца отлегает. Пауки ведь – умнейшие и благороднейшие существа».
Умнейшие и благороднейшие! По-моему, о всякой живой твари могла сказать так и, само собой, всякую живую тварь жалела. Тем не менее именно она отвела в ветлечебницу нашу Топу, где, глянув на брюхо, вынесли приговор: рак, в последней стадии, надо усыплять. И усыпили.
Тринадцать лет прожила у нас, стала членом семьи и героем, пусть второстепенным, некоторых моих сочинений. Зимою делали на пару с ней дальние вылазки в лес. Я – на лыжах впереди, она за мной, по шею проваливаясь в рыхлый снег. Нашла ее и привела, совсем еще щенком, Жанна, и она же. Меня не было дома, когда уводила ее, но все равно вижу, как Топа тяжело подымается, спокойно дает надеть на себя ошейник и спокойно, доверчиво идет, уверенная, что никто из нас не причинит ей зла. Конечно, это должен был сделать я, а не Жанна, но почему-то я, столь много и напряженно думающий о смерти, избегаю лицезреть ее.
Однако именно смерть – не смерть даже, а мимолетный призрак ее, тень, отдаленная угроза – пусть ненадолго, но воссоединила меня с моей старшей дочерью.
Что-то странное, заметил я, происходит с моей женой. Да нет, ничего, отвечала, не подымая глаз, но я видел: что-то случилось, и не отстал, пока не услышал: «У Жанны опухоль».
И все. И сразу рухнула стена, что исподволь, кирпичик за кирпичиком возводилась в течение многих лет между мною и моей дочерью, причем кирпичики-то подкладывали оба. Стена рухнула, я снова ощутил, что она – моя дочь (как тогда, в Лисьей бухте), что у меня есть дочь (две, конечно, но младшая, про которую жена с упреком твердит мне, что я, дескать, люблю ее больше, сразу отодвинулась в сторону) – есть, есть, и это самое главное, а все остальное такой пустяк по сравнению с этим.
Диагноз долго не могли поставить, слова звучали самые страшные. Ясность могла дать только операция. И когда ее вывезли из операционной, прикрытую до подбородка простынею, со склоненной набок черной, такой вдруг детской головкой, и вынырнувший откуда-то сбоку зять сказал, что все в порядке, я, еще не привыкший к нему толком (это был ее третий муж; только-только расписались), расцеловал его толстую небритую физиономию.
Дочь вернулась. Или, может быть, отец вернулся, не знаю. Минул, однако, месяц, полгода минуло, год, и все стало как прежде. У каждого своя жизнь, мы редко говорим по телефону, еще реже видимся, и мне это не мешает. Ей, по-моему, тоже. Зная, как трудно нынче живется писателям, какую нищенскую пенсию получают старики, она, человек обеспеченный, несколько раз деликатно предлагала помощь, но я, пуще всего на свете страшащийся оказаться кому-либо в тягость, твердо отклонял ее. Да и вообще считаю, что дети не обязаны помогать родителям. Мы с женой рожали их вовсе не затем, чтобы они кормили нас на старости лет, а для себя, для полноты нашей жизни и для придания ей того высшего смысла, отсутствие которого не в состоянии компенсировать никакая литература. Мой первый сексуальный опыт, довольно поздний, был неудачный – полный, по сути дела, провал, и я хорошо помню свой ужас при мысли, что у меня никогда не будет детей. Не что женщин не будет, а что не будет детей.
Да, мы почти не общаемся, но я знаю, что когда на каталке вывезут меня, быть может, уже бездыханного, она так же, как я когда-то, с трепетом рванется ко мне, всем своим существом поняв вдруг, что у нее есть отец, есть, есть. Или – был, пусть даже и умудрившийся поставить их в очередь. Но это – беда моя, беда и вина, и они, мои дети, быть может, простят мне ее, отчего боль их возрастет. Лучше б не прощали!
«…нет ничего, что было бы выше смерти. Ощущение, что все усилия, все достижения призрачны».
Это опять лето 81-го, опять дневник, и опять не мой, а того, уже пролившего масло человека. Хотя, как и булгаковская Аннушка, он никому не желал зла – ни мне, ни моим невольным сотоварищам.
Крупным планом. Игорь ДЕДКОВ
И еще одна запись из того же дневника, сделанная полутора годами раньше. Она касается трифоновского «Нетерпения». «Желябов бросил жену и сына; жена побиралась, а что стало с сыном – неизвестно. – И дальше, самое главное: – Из меня такой революционер не вышел бы, ради жизни сына я бы всякую революцию бросил, ничего не надо, оставьте мне сына, и мне хватит смысла жить. Во всяком случае, все прочее – потом, во-вторых». Видите: тоже очередь, но совсем иная, нежели у меня. Дедков не выстраивал рациональным усилием иерархию ценностей – она органически жила в нем, была дана судьбой, семьею, отцом, который (и об этом, наверное, уместно сказать тут) умер в том же году, что и сын, десятью месяцами раньше.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});