Воспоминания - Владислав Фелицианович Ходасевич
После его смерти до меня дошли два некролога: Сирина и Берберовой с приложением трех стихотворений, найденных после его смерти.
Одно из них мне хочется записать здесь:
Памятник
Во мне конец, во мне начало,
Мной совершенное так мало!
Но все ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.
В России новой, но великой,
Поставят идол мой двуликий
На перекрестке двух дорог,
Где время, ветер и песок.
Послесловие
Боюсь, что я слишком много пишу о внешней жизни Влади и мало о внутренней. Он был человек больной, раздражительный, желчный. Смеялся он редко, но улыбка часто бродила по его лицу, порой ироническая. По существу, он не был злым человеком, но злые слова часто срывались с его губ. Он даже порой был сентиментален, даже мог заплакать над происшествием малозначительным. С людьми он умел быть приятным – он, как умный и тонкий человек, понимал, кому что было интересно, и на этом играл, хвалясь, что каждого человека знает насквозь и даже на три аршина вглубь под землею. Его талантливость сказывалась во всем: в умении очаровывать людей, в чтении стихов, в умении при большой бедности быть всегда прилично одетым и т. д. Но все же, благодаря своей болезненности, он часто ссорился с людьми. За границей он поссорился с Андреем Белым, со своей сестрой, с ее мужем и даже с редактором газеты «Возрождение», которая в тот момент являлась источником его материального существования.
Из мужчин он любил по-настоящему Муню, но и его мог обидеть жестокой критикой его стихов. Еще у него была большая симпатия к Борису Александровичу Диатропову, который не был ни поэтом, ни писателем, но был умным человеком, большой культуры и тонкой души. Владя с ним охотно встречался, спорил, играл в шахматы и переписывался. По словам очевидцев, в Париже он подружился с молодым поэтом Юрием Мандельштамом, и мне кажется, что его стихи «Пока душа в порыве юном…» относятся именно к Ю. Мандельштаму, но это, конечно, только мое предположение. Кроме того, мне кажется, что стихи «Странник идет, опираясь на посох…» относятся ко мне, помеченные 1922 годом. Последние пять лет своей жизни стихов он не писал и всецело отдался работе по Пушкину.
В дополнение моей характеристики Владислава Фелициановича я хочу прибавить краткую характеристику Влади в частном письме ко мне Ольги Дмитриевны Форш.[32]
«Дорогая Анна Ивановна, очень благодарю за стихи Владислава Фелициановича. Такую доставили радость, ведь мы с ним много говорили об искусстве, многое любили одинаково. Душа его глубокая, и как ни странно и противоречиво со всей зримой недо-бротой, внешностью характера – была нежная и детски жаждавшая чуда.
И больно, что при таком совершенстве стиха до конца осталась эта разящая жестокость. Отчего так обидно и страшно выбирал он только больное, бескрылое и недоброе – он же сам, сам был иной.
Я люблю Владислава не только как поэта-как человека, а поэт он первоклассный, и надо об этом писать, и очень хорошо, что Вы собираетесь дать его биографию.
Его высокое понимание поэзии, благоговейная любовь к Пушкину и редкая строгость к себе заслуживают напоминания. Особенно пример он тем, которые пишут с “легкостью неимоверной” – а поэзии ни на грош…»
Письмо это от 15 марта 1958 года.
Мне хотелось дать образ Ходасевича как можно яснее-вот почему я привела письмо О. Д. Форш. Знаю, что мои воспоминания далеко не всей жизни Влади, но найдется кто-то еще, кто по моей несовершенной канве вышьет более сложный узор.
Приношу глубокую благодарность дочери С.В. Киссина – Лии Самуиловне Киссин и жене и сыну Б.А. Диатроптова – А.И. и Д.Б. Диатроптовым, которые любезно предоставили в мое распоряжение письма, чем очень помогли мне в моей работе.
Анна Ходасевич
1962
Андрей Белый
Рембрандтова правда в поэзии наших дней
(О стихах В. Ходасевича)
Есть редкое счастье в писании: это возможность естественно поделиться с читателем радостью (радостей мало у нас: потому-то их ценишь); недавно испытывал редкую радость я: слушал стихи; и хотелось воскликнуть: «Послушайте, до чего это – ново, правдиво: вот-то, что нам нужно: вот то, что новей футуризма, экспрессионизма и прочих течений!» Стихи принадлежали поэту не новому, – и поэту без пестроты оперения-просто поэту. В поэте жила одна нота, которая переживает новейшее, ибо новейшее не выживает, новейшее при появлении самоновейшего старится; да, пятнадцать уж лет как господствует в нашей поэзии спорт; самоновейшее вытесняет новейшее; и поэту, которому не пришлось быть новейшим сначала, не уделяли внимания; некогда было заняться им: не до него – Маяковский «штанил» в облаках преталантливо; и отелился Есенин на небе – талантливо, что говорить; Клюев озеро Чад влил в свой чайник и выпил, развел баобабы на севере так преталантливо, почти гениально, что нам не было времени вдуматься в безбаобабные строки простого поэта, в котором правдивость, стыдливость и скромная гордость как будто нарочно себя отстраняют от конкурса на лавровый венок. И вот – диво: лавровый венок – сам собою на нем точно вырос; самоновейшее время не новыя ноты поэзии вечной естественно подчеркнуло; и ноты правдивой поэзии, реалистической (в серьознейшем смысле) выдвинуло, как новейшие ноты.
Скажу я подобием: был несноснейший живописный период, когда «Мир Искусства», столь давший искусству, как будто прокис в киселе художников «Голубой Розы»; я помню-тогда опротивела мне современная живопись; лишь у кубистов и даже супрематистов кричащие странности и непрозяблые правды меня познавательно волновали; но сердце не билось. Недавно увидел эскиз я: два яблока с червоточиной на краснейшей бумаге, фон синий и скомканный – только два яблока! Но захотелося мне подскочить и воскликнуть: «Да это ведь-чудо: яблоки, как живые (их взять бы да съесть) – вместе с тем – откровенье духовного мира они». Тут я понял, что самоновейшие направления были лишь пестрым мостом к углубленному реализму зафутурической линии. В «яблоках» у Чупятова – конец старых форм оказался началами старо-нового-вечного: живопись начинается! Да здравствует живопись!
С этим чувством новооткрытой страны русской живописи понял я впечатление от последних стихов Ходасевича, поэта не нового, на которого критика не бросила благосклонного взгляда. Он, стоя на месте и не стремясь в новизны, углублял и чеканил гравюрою неколоритные строчки казалось бы… до классицизма, до стилизации? Нет: до последней черты правдивейшего отношенья к себе, как к поэту, которое, вдруг заблистав простотой из пестрот и персидских ковров модернизма, меня заставляет сказать: «Что это? Реализм