Любовь в Венеции. Элеонора Дузе и Александр Волков - Коллектив авторов
[1.12.1891; Дрезден-Москва]
Знаешь, почему я решил поехать в Москву? Потому что у меня есть только месяц, чтобы увидеть тебя. […]
И, потом, я верю, что ты искренна, когда пишешь: «Мне нужны твои слова, твоя поддержка, твое доверие, твоя дружба. Мне нужно видеть тебя рядом со мной, дарующего мне счастье, и не чувствующего себя больше одиноким. Поговори со мной, мой добрый Алекс, если это еще возможно… Возвращайся скорее. Жизнь, как и день, создана для того, чтобы быть рядом друг с другом, это мой идеал». «Если бы ты был здесь, мой добрый Александр! Жизнь была бы другой!» И так далее, и так далее.
Стоит ли мне верить всему этому? […]
Как понять телеграмму, в которой говорится: «Думаю, лучше Петербург»? Но, не говоря уже о задержке в Петербурге, увидеться там будет сложнее, чем в Москве. […] И потом я хотел всё спланировать для Петербурга и поговорить об этом с тобой. Это требует времени.
Наконец, я написал Л.[473], которой сообщил о своем возвращении.
И мне придется увидеть столько людей в Петербурге! Прошло десять лет с тех пор, как я был там.
Я сказал, что встретил тебя в Вене и что ты не знаешь наверняка, поедешь ли после Москвы в Петербург. Сказал, что надеюсь на это, как и на то, чтобы наконец-то закончить твой портрет там и т. д. и т. д. У меня не будет твоих новостей в течении девяти дней.
Телеграфируй 20-го из Варшавы в Прагу, в буфет железнодорожной станции на мое имя. И в Смоленск так же, хотя бы сообщи о состояния здоровья.
Я остановлюсь в другом отеле, и, при необходимости уеду немедленно, но неужели ты не хочешь увидеться на пару дней после того, что ты мне написала? Как понимать? Телеграфируй только в том случае, если это можно сделать это по-французски и если ты этого захочешь, [без подписи]
* * *[2.12.1891; Дрезден-Москва. I]
[…] День, когда мне удалось договориться об отъезде в Каир позже, был для меня днем радости, потому что это случилось именно после тех хороших писем, которые я получил от тебя и напомнивших мне о былых временах.
Но, увы, я вижу, что у моего сердца уже нет сил ни на радость, ни на боль. Грусть – это моя жизнь. Я не могу избавиться от этой печали, и ко мне приходит мысль о радости смерти. Я борюсь с этим – это тоже не в моем характере, но чувствую, что слабею, и что моя натура уже не имеет своей обычной гибкости.
У меня даже возникает чувство страха при мысли снова увидеть тебя, Леонор. Я не знаю, что это такое.
И всё же ты была так добра ко мне. Мне всё стало безразлично.
Воспоминание о самой М.[атильде] напоминает мне лишь трусливую, глупую, бесполезную ложь. Я даже не хочу больше искать ее письма! Какой смысл? Всё это мелочное… Иногда я боюсь, что граничу с безумием, но нет, это не тот случай.
Ну какой я друг в таком состоянии?… Когда меня одолевает равнодушие, мое сердце засыхает. […]
В этом не чья-то вина, виноваты обстоятельства и моя дурацкая натура, которая ко всему относится серьезно, и которая потом, в конце жизни, видит, что это того не стоило. И всё же я просил так мало, так мало! […] Немного добра и настоящей, мужской, а не кукольной правдивости. Если вы обе обманывались, кто не обманывался? Если вы обе солгали, кто не лгал? Когда, при каких условиях? Как можно лгать, когда так легко не лгать!
Я говорил княгине Хатц.[фельдт]: «Я признаю ложь только в супружеской жизни, потому что там тебя связывает грубая сила, а не твоя добрая воля». Как вы, двое таких умных людей, не поняли, что лучше убить того, кто полностью тебе доверяет, сказав ему грубую правду, чем ранить его, убив его веру в твою правдивость. […]
И всё же – клянусь тебе самым святым для меня, у меня нет больше никакой, никакой обиды на тебя, потому что я принимаю во внимание ту среду, в которой ты жила, низких людей, окружавших твою впечатлительную натуру. […]
Думаю, что приеду в Москву в плачевном состоянии. И тем не менее, мысль снова увидеть твое доброе благородное лицо среди этой отвратительной толпы пойдет мне на пользу. […]
Я всё равно не останусь надолго в Москве и не буду беспокоить тебя, если у тебя есть друзья, которые отнимают всё твое время.
Прощай – да благословит тебя Бог, Леонор, [без подписи]
* * *[3.12.1891; Дрезден-Москва. II]
…У меня тысяча причин быть в Москве и два-три дня – это слишком мало, чтобы снова увидеться с друзьями.
Увы, я совершенно ничего не знаю о твоей повседневной жизни – кто приходит к тебе домой, куда ты ходишь, установлен ли у тебя график работы, приходят ли люди к тебе домой по вечерам… […]
Не было бы ничего удивительного, если бы я специально остановился в твоем отеле на два дня, как старый друг, который специально проезжает через Москву, чтобы увидеть тебя снова. […]
Все зависит от вопроса: «Испытываешь ли ты ко мне хоть немного привязанности?»
Помнишь ли ты эти вопросы? Если твои письма правдивы и поскольку ты их не изменила, ты поймешь, что терять семь дней из тридцати, когда мы встретимся, пожалуй, в последний раз, настолько неразумно, что если бы я не хотел увидеться с тобой как можно быстрее, я бы поехал в Каир и попрощался с тобой. […]
Скажи Жуковскому или Филос.[офову], если Жуковского нет, и если ты знаешь Философова, что ты получила от меня письмо с предупреждением, что я еду в Россию на три недели – по делам – в деревню и в Петербург, и что заезду в Варшаву, чтобы повидаться с тобой и с друзьями в Москве на два – три дня.
Скажи, что ты рада этому и хотела бы, чтобы я остановился в твоем отеле, потому что иначе мы не увидимся, поскольку я всегда в разъездах и скажи ему, что рассчитываешь на него, чтобы он продержал меня минимум три дня.
Вот и всё о Москве, еще скажи ему, что я тебя спрашиваю, там ли графиня Соллогуб[474], потому что обязательно хочу ее еще раз увидеть. Между нами – эта женщина не для тебя, наоборот, – объяснение позже. Пока всё. [без подписи]
* * *[Декабрь, 1891[475]; Санкт-Петербург – Санкт-Петербург. Записка лично в руки: мадам Дузе, отель «Европа»]
Хорошо! Только вот. Если Вы не пишете, это значит, я Вас жду. Тогда поднимайтесь из второго коридора