Вольдемар Балязин - Русско-Прусские хроники
Слезы благодарности навернулись у меня на глазах: доброму патеру Иннокентию предстояла ради нас и неближняя дорога, и немалые расходы, и изрядные хлопоты.
«Ах, как жаль, — подумал я, — что нет у нас в Кенигсберге своей кафедры[85]. А маленькая община позволяет держать здесь лишь патера. А как было здесь хорошо до победы поганых лютеран — наш Кенигсбергский кафедральный собор был знаменит на весь мир, и епископ Кенигсбергский был не последним из князей Церкви. А теперь во всех храмах позаседали проклятые протестантские еретики, и у нас остался всего один храм — и в нем наша свеча — Патер Иннокентий».
Патер вернулся через неделю и привез два рекомендательных письма, заверенных подписью данцигского викария и печатью его преосвященства.
— Храните эти письма у самого сердца, — сказал нам наставник, передавая бумаги. — Без этих бумаг никто в Риме не сможет вам помочь. В Риме очень строгие порядки, там документ, или, как называют его в народе, бумажка, всегда важнее всего, даже важнее человека. Недаром римляне говорят: «Без бумажки ты — букашка, а с бумажкой — человек».
Патер задумался и вдруг улыбнулся:
— В дни моей молодости один озорной вагант написал об этом песню и там были такие слова:
За столом бумажка будет пить чаи, Человечек — под столом валяться, скомканный.
Я не поверил в серьезность сказанного, однако, оказавшись в Риме и даже еще по пути туда, сумел много раз убедиться в совершеннейшей справедливости слов нашего наставника[86].
Но прежде чем я уехал в Рим, произошло огромное несчастье — тяжко заболел и перед самым нашим отъездом скончался мой любимый наставник Джованни Сперотто.
Я и Ганс Томан не уходили из его дома все последние дни, то сидя рядом с ним, то ожидая на кухне указаний и поручений его хозяйки — и в аптеку надо было сбегать, и позвать цирюльника, чтобы для облегчения болезни отворить кровь, то сбегать за доктором, а то и помочь хозяйке в хлопотах по дому и по уходу за больным.
Наконец, все наши заботы уже не смогли облегчить участь несчастного старика.
Он попросил позвать патера Иннокентия. Патер пришел немедленно и попросил всех, кто был в комнате умирающего, выйти из нее, чтобы исповедать и причастить сеньора Джованни.
Патер пробыл около часа и, выйдя, сказал, что мы можем войти к умирающему, ибо он еще жив и хочет со всеми попрощаться.
Все мы подбадривали старика, но, выходя, плакали, ибо видели, что смерть уже стоит у его изголовья. Последним он попрощался с Гансом, и когда тот вышел, мы поняли, что старый солдат и музыкант умирает.
Ганс сильно плакал, не стыдясь слез, и только повторял:
«Он один понимал меня, и я верил ему одному».
В те мгновения я не придал словам Ганса особого значения, но потом, вспомнив их и размышляя над ними, убедился в глубоком смысле и правдивости сказанного моим товарищем. Я вспомнил, что после занятий Томан часто оставался у старика, а нередко я, приходя к назначенному часу, уже заставал их вместе, и видно было, что Ганс пришел не только что, а сидит здесь уже изрядное время.
Я вскоре понял, что Ганс гораздо ближе Сперотто, чем я, и хотя мне было это в обиду, но я не понимал, чем Томан лучше меня, тем более что мои успехи в изучении итальянского были большими, чем у моего напарника.
Видно, их связывала какая-то тайна или большее духовное сходство, чего, впрочем, я обнаружить не мог, может быть, от того, что по молодости не замечал этого.
Но в эти минуты, мне казалось, я все понял и вдруг обнаружил в себе мерзкое чувство совершенно не соответствующей моменту зависти: я завидовал тому, что последним возле умирающего был не я, а он, Ганс Томан.
Все эти чувства промелькнули у меня в голове и сердце за считанные Мгновения. И как только я поймал себя на мысли о греховности зависти в столь неподходящий момент, Ганс перестал плакать и прерывающимся голосом сказал мне: «Иди, он просит тебя зайти к нему». «Боже, — подумал я, — все же ты услышал меня».
Когда я вошел, Джованни был совсем плох. Он дышал с трудом и взор его был замутнен, но старик узнал меня и сделал мне знак подойти к постели.
Я подошел и встал перед ним на колени. Он, собрав последние силы, положил мне сухую и легкую руку на голову и сказал тихо и проникновенно: «Томас, мальчик мой, я должен отдать тебе мой дневник и завещание, которое прошу передать в руки твоей матери». «Она здесь, — сказал я, — позвать ее?» «Нет, — ответил Джованни осознанно и твердо. — Я не хочу, чтобы она видела, как я умираю». И он показал мне на шкаф и сказал, что в самом низу стоит шкатулка и в ней лежат зеленая тетрадь и коричневый конверт. Тетрадь он попросил сохранить в тайне от всех, а конверт отдать матушке. Я быстро нашел все, спрятал тетрадь за пазуху, а конверт решил вынести за дверь не пряча.
Я поцеловал умирающему руку и услышал, как он прошептал мне: «Да хранит тебя Бог». И замолк.
«Он умер», — сказал я, оказавшись за порогом опочивальни. Патер и лекарь, не слышно ступая, пошли в комнату покойного, а мы все встали и начали хором молиться за упокой его души.
Матушка моя была безутешна и горько плакала вместе с квартирной хозяйкой Джованни.
Дома я передал конверт матери, но она не стала вскрывать его и сделала это через три дня — только после того, как мы возвратились с кладбища.
В конверте, действительно, лежало нотариально заверенное завещание, согласно которому отцу, матери, всем нам, троим братьям, и бабушке Анне завещалась равная сумма — по двести золотых пиастров, а кроме того, еще триста пиастров Сперотто завещал патеру Иннокентию на милостыню для бедных.
Отметив девятый день после смерти доброго старика, мы на следующее утро решили уезжать в Рим.
Я и Иоганн попрощались на остановке дилижанса с патером Иннокентием, с родителями, с плачущей бабушкой Анной и сели в пассажирский дилижанс, направлявшийся через Данциг в Варшаву. Отец и мать Иоганна возвратились со стоянки дилижанса домой, а мои родители и бабушка, наняв дорожный фиакр, провожали меня до Бранденбургских ворот. Там возницы остановили свои экипажы, я вышел, попрощался еще раз и поехал навстречу своей судьбе, оглядываясь назад, но почти ничего не видел, ибо пошел дождь, из-за чего стекло стало мутным, да и я, признаться, плакал, но старался, чтобы никто из окружавших меня пассажиров, а особенно Иоганн, этого не заметил.
А он не мог этого заметить, по той простой причине, что как сел в дилижанс, так и углубился в какую-то толстую тетрадь. Причем, наверное, для того, чтобы я ему не мешал, отсел от меня подальше. Я же все больше смотрел в окно на проплывающие мимо деревни и пейзажи, а он все читал и читал. А когда я как-то спросил: «Ганс, что это ты все время читаешь?», он ответил: «Латинские штудии, Томас. Ведь впереди у нас невероятно трудные экзамены».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});