Владимир Бараев - Высоких мыслей достоянье. Повесть о Михаиле Бестужеве
— Прекрасно помню их, беседовал с ними в Сольцах.
— Вы хоть пожили там? — спросил Бестужев.
— Очень мало, хотя матушка купила усадьбу, можно сказать, ради меня — думала отвлечь этим от политики, но, как видите…
— Словно рок какой-то над Сольцами. Жили мы — оказались в Сибири, купили вы — и тоже попали сюда. Все мы грешны перед матерями. И сколько их еще поплачет о сыновьях!
— Мне было четыре года, когда произошло восстание, но я хорошо помню, как испугался выстрелов пушек. Мать стала успокаивать, а я зову отца. Только потом узнал, что в то время он пытался спасти Милорадовича. А между прочим, хороший был человек… Жаль, что погиб. Отец так жалел его и проклинал бунтовщиков. Знал бы он тогда, что двадцать лет спустя его сын окажется во главе нового заговора.
— Но был ли заговор? У вас, я знаю, не было никакой секретности. На ваши пятницы мог прийти любой.
— А мы и стремились к большему числу людей, — Петрашевский встал, подошел к окну. — Основная ваша беда была в том, что главную цель заговора знала лишь горстка людей, да и они не достигли согласия в действиях. Но случай к достижению цели представился вам настолько соблазнительный, что и при недостаточности средств можно было надеяться на успех…
«Сейчас скажет о нерешительности, медлительности», — подумал Бестужев, но, к удивлению, Петрашевский заговорил о противоположном.
— Однако успеха не могло быть — у вас не было связи с народом. Масса всегда против самовластья, но она должна дорасти до идей социализма. А для этого нужно множеству людей стать пропагаторами этих идей в народе, всеми средствами распространять их, но действовать при этом нужно постепенно, исподволь, полагаясь на время.
— Но вы же сами убедились, чем кончается пропагаторство.
— К сожалению, не мы первые, не мы последние. Вы сами говорите, сколько еще матерей поплачет о сыновьях. Но когда идеи социалистов укоренятся в массах и их возглавят твердые личности, имеющие полное согласие друг с другом, тогда будет бессильно и войско. И правительство подчинится воле народа…
Слушая Петрашевского, Бестужев понимал, что тот не высказывает всего, что он думает о декабристах, и наверняка смягчает выражения, чтобы не задеть достоинства старших собратьев. Ведь Петрашевский знает, что книги Фурье, Сен-Симона не дошли до Сибири. И хоть Петрашевский годился ему в сыновья, Бестужев подумал, что глава первого после декабристов тайного общества превосходит его в знании новых теорий и в определенном смысле не младше, а старше Бестужева — историческим опытом, опытом новой борьбы, знаниями…
Услышав о процессе над петрашевцами, декабристы не могли спокойно отнестись к их судьбе — ведь они увидели в них своих преемников. Не все в их действиях казалось разумным, особенно удивляло беспечное отношение к конспирации, из-за чего их общество вряд ли можно было назвать тайным, и почти полная неясность дальнейших действий, то есть самого главного — как свергнуть самовластье.
Якушкин написал тогда из Ялуторовска, что и в наше время люди, которых называют социалистами, коммунистами, несмотря на нелепые учреждения, которые они предлагают взамен существующих, оказали и оказывают положительную услугу человечеству, смело выступая против прежних предрассудков.
Когда до Селенгинска долетели слова «социализм», «коммунизм», брат Николай сказал, что «наши общины суть не что иное, как социальный коммунизм на практике…». Именно так и написал он Волконскому в 1850 году.
Садясь в фельдъегерскую тройку, чтобы отправиться на каторгу, Николай сказал: «И в Сибири есть солнце. Какую коммуну мы там устроим!» И ее действительно создали — общий котел, общие финансы, библиотека, «академия». Но это — коммуна каторжная, а как создать подобное на воле? Главное же, как вообще завоевать свободу? Повешены, сосланы в Сибирь декабристы. Свободомыслию Герцена и Огарева нет места в родном отечестве. Разгромлены даже не успевшие приступить к делу петрашевцы. Как же, какими средствами бороться против самовластья? Есть ли на Руси реальные силы, способные свергнуть его? Петрашевский говорит об идеях социализма, которые надо внедрить в массах. Но кто станет застрельщиком в борьбе за святое дело?
И хотя казнить петрашевцев царь не стал, он обошелся с ними не менее изощренно. Чего стоит гнусная в своем садизме сцена с расстрелом и отменой его в последний момент? А пытки электричеством? Бестужев сомневался, были ли они, но удобно ли спрашивать о них, ведь это может причинить боль Петрашевскому, однако в конце концов все же спросил.
— Трудно сказать, как и что было, — ответил Петрашевский. — Тогда я находился в тяжелом состоянии, помню плохо. Но допросы с помощью телеграфа проводились, снисходить до личных встреч царь не стал.
— Простите, Михаил Васильевич, перебью вас. Не знаете ли вы инженера Романова?
— Что-то не припомню.
— Дмитрий Иванович бывал на одном из заседаний вашего общества. Сейчас же он на Амуре, прокладывает телеграф и дорогу от Кизи к Императорской гавани.
— Ах да, слышал, но только здесь. Генерал-губернатор говорил, что Романов предложил проект телеграфной линии в Русскую Америку. Почти утопия, как говорят здесь, но я думаю, это вполне осуществимо.
— Романов сказал мне, — продолжил Бестужев, — что телеграфное устройство для переговоров между Зимним дворцом и Петропавловской крепостью сооружал он.
— Вот так новость! — удивился Петрашевский. — Обязательно встречусь с ним, как появится здесь. А тогда было так: ввели меня в комнату, где уже не раз допрашивали, но усадили не на лавку, а в кресло перед столом, на котором стоял аппарат с ящиком и рупором, а рядом — гальваническая машина. Скажу откровенно, я испугался, тем более что был болен и мне тогда мерещилось черт знает что. Жандарм стал успокаивать, ничего, мол, страшного, это неопасно. Подает мне нечто вроде блюдца и велит держать возле уха. Приложил, слышу, покашливает кто-то, а потом доносится голос, слабый такой, невнятный. Я говорю жандарму, что не слышно. Он подскакивает: «Держи плотнее к уху, а отвечай в рупор». Снова лепет неясный. Слушайте, кричу, кто там? Говорите громче, а то один хрип да кашель! Жандарм побледнел, глаза на лоб: «Тихо ты! Знаешь ли, с кем говоришь?!» И тут я более отчетливо услышал из «блюдца»: «Милостивый государь, как вы себя чувствуете?» — «Простите, с кем я говорю?» — «Вопросы задаю я. Извольте отвечать». — «Отвечай, не ерепенься», — шипит жандарм, а сам весь трясется не столько от злости, сколько от страха. Ну, думаю, явно кто-то из членов святого семейства, а может, и сам Николай. «Как я себя чувствую, вам хорошо известно». — «Вы ведете себя, как дерзкий мальчишка». — «Вся моя дерзость в том, что взгляды мои, нравственные убеждения требуют положить законом предел для самовластья…» И только сказал это, меня затрясло. Хочу отбросить рупор, а руку скривило судорогой, — Петрашевский обнажил правую руку по локоть и показал темную полосу от локтя к кисти и шрамы ожогов на пальцах. — Очнулся от запаха нашатырного спирта, трогаю лоб, а он в крови — упал лицом на что-то острое, когда лишился чувств. Вытираю кровь, прошу воды. Подносят стакан, а вода в нем с прожилками, уж не кислота ли, думаю, сунул пальцы, почувствовал ожог и снова оказался в беспамятстве… Простите, не Романов ли рассказал вам о пытке?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});