Юрий Зобнин - Николай Гумилев
Именно с таких позиций было истолковано Откровение Иоанна, созерцавшего среди эсхатологических картин и видение «тысячелетнего царства святых»:
«И увидел я Ангела, сходящего с неба, который имеет ключ от бездны и большую цепь в руке своей. Он взял дракона, змия древнего, который есть диавол и сатана, и сковал его на тысячу лет. И низверг его в бездну, и заключил его, и положил над ним печать, дабы не прельщал уже народы, доколе не окончится тысяча лет, после же сего ему должно быть освобожденным на малое время. И увидел я престолы и сидящих на них, которым дано было судить, и души обезглавленных за свидетельство Иисуса и за слово Божие, которые не поклонились зверю, ни образу его и не приняли начертание на чело свое и на руку свою. Они ожили и царствовали со Христом тысячу лет. Прочие же из умерших не ожили, доколе не окончатся тысяча лет. Это — первое воскресенье. Блажен и свят имеющий участие в воскресении первом: над ним смерть вторая не имеет власти, но они будут священниками Бога и Христа и будут царствовать с Ним тысячу лет. Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из темницы своей и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань; число их — как песок морской. И вышли на широту земли, и окружили стан святых и город возлюбленный. И ниспал огонь с неба от Бога и пожрал их; а диавол, прельщавший их, ввержен в озеро огненное и серное, где зверь и лжепророк, и будут мучиться день и ночь во все веки» (Откр. 20:1–10).
В том, что здесь предсказано грядущее торжество Церкви — земной и небесной (т. е. живущей на земле христиан и сотрудничающих с ними святых, завершивших свое земное бытие, но продолжающих жить в «первом воскресении» как небесные «священники Бога и Христа»), Церкви, возглавляемой во все времена Первосвященником, Главой и Царем — Христом — не сомневался никто. Однако уже в первые века существования христианства начались разногласия: в каких формах и временах осуществится это торжество? Так, в первом веке по Р. Х. стали распространяться учения, в которых будущая победа христиан мыслилась в грубых материальных формах земного блаженства и приурочивалась к конкретному временному рубежу (евиониты, керинфиане и т. п.).
Однако тогда же формируется иная точка зрения (ее отстаивали последователи александрийской школы богословия во главе с Дионисием Александрийским (III в.), согласно которой пророчество Иоанна аллегорически рисует грядущую историю земного существования Церкви — от основания Ее Христом до пришествия Антихриста, Армагеддона (последней битвы зла с Добром на земле) и Страшного суда. Этому объяснению помогало то, что греческое слово χιλιασμοζ — тысячелетие (от чего и произошло само название «хилиазма») — имеет как конкретное значение, так и значение неопределенного множества (как и в русском языке, напр.: «Я не видел тебя тысячу лет»), а от буквального толкования временных сроков в Священном Писании прямо предостерегал христиан еще апостол Петр, напоминая слова псалмопевца (Пс. 89: 5) о том, что «у Господа один день как тысяча лет, и тысяча лет, как один день» (2 Петр. 3: 8). В таком случае пророчество воспринимается как достаточно четкая, хотя и не привязанная к жестким срокам историческая схема: сначала Церковь (Царство святых, возглавляемое Христом) будет гонима, затем, на долгий исторический срок («тысяча» лет), восторжествует над своими врагами, затем, в эпоху Антихриста, снова подвергнется гонениям, чтобы затем, во время Второго Пришествия Христа на землю, окончательно восторжествовать над злом.
В эпоху Вселенских соборов Церковь, систематизируя экзегетику (принципы богословского толкования), остановилась именно на этой, второй, точке зрения. Тем не менее рецидивы хилиазма периодически возникали в многочисленных сектах. Более того, хилиастическая мистика оказалась неожиданно актуальной для идеалистической философии XVIII–XIX вв. (прежде всего — для немецкой классической философии), поскольку в хилиазме преодолевалось противоречие между присущим молодой буржуазной цивилизации пафосом культурного прогресса и сознанием относительности его ценностей в «земном» тлении материи во времени.
Как и для их европейских предшественников, для многих мыслителей, художников и общественных деятелей русского Серебряного века, внутренне далеких от подлинного христианского идеализма, было свойственно мыслить грядущее столетие временем небывалого расцвета культуры. Бурное развитие научно-технической революции, буквально на глазах одного поколения поменявшей все привычные формы человеческого жизнеустройства, обещало в скором будущем невиданные возможности для осуществления самых смелых надежд, в том числе в сфере социально-политической.
Уже к началу 90-х годов XIX века стало ясно, что нарождается какая-то новая индустриальная цивилизация, принципы существования которой расходятся с предшествующим опытом исторического бытия людей. Связать «тайну» грядущей эпохи с религиозной тайной Конца Истории было в такой ситуации естественно и этот конец утешительнее всего было видеть «земным раем», не относительным, а абсолютным торжеством культурного прогресса. Скажем более: чудесное преображение человечества на земле в конце собственно исторического «прогресса», превращение его в прогресс «метафизический» — либо под действием «внеземных» сил, либо на худой конец в силу деятельности какого-либо «сверхчеловечески» гениального ученого, — было не просто желательно, но и прямо необходимо в любой «прогрессивной» исторической теории, даже самой позитивистской. Без реальной победы над тлением и смертью самый заманчивый «земной рай» был не в радость в равной мере и для Владимира Сергеевича Соловьева, и для Льва Давыдовича Троцкого. Для того чтобы уверенно смотреть в будущее, апологеты культурного строительства были поставлены перед объективной необходимостью найти не только социальное, но и богословское оправдание своей деятельности, представить всем сомневающимся доказательства онтологической целесообразности работы по устроению силами человечества «земного рая» перед лицом смерти — т. е. доказательства возможности чего-то вроде Второго Пришествия без последующего Страшного суда.
Вот на этом-то идейном фоне и следует рассматривать странные, невеселые истории Гумилева о наступающем «царстве поэтов».
IIIПрежде всего, необходимо отметить, что, выстраивая свою «политику», Гумилев, упоминая по ходу дела о будущем «торжестве поэзии», все же начинал с несколько иных прогнозов: он предполагал, что в ближайшем будущем задачи «политические» будут тесно переплетены с религиозными. «Вожди» XX века, по мнению Гумилева, окажутся не столько «воинами» или «купцами», как то было в обозримом прошлом человечества, но превратятся в некое подобие архаических политиков-жрецов друидов, которые исходили в своей деятельности не из прагматических интересов повседневной жизни, а из интересов высшего, религиозного характера:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});