Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания - Леонид Генрихович Зорин
Мое предложение было отвергнуто. Нет, Ольга переедет к Матвею. На том он стоит и не может иначе. Как Лютер. Ничего не изменится в моем налаженном обиходе.
Так оно все и произошло. Я остаюсь при своем интересе, при этом – в блестящей изоляции, как изъясняются англосаксы.
Все это я излагаю сыну. Обед наш несколько раз откладывался, мой деловой человек слишком занят, но вот мы сидим все в том же трактире, друг против друга, и он выслушивает несколько сбивчивый рассказ о новогодней революции.
Оба стараемся соблюдать принятый нами стиль общения. Честно сказать, это я его принял. Приспособился к этой невозмутимости, странной в молодом человеке, к упорядоченному теченью беседы, даже к постоянной усмешке, однако сегодня мне все трудней соответствовать правилам поведения.
– Оставь тебя одного на месяц… – покачивает он головой.
– На четыре.
– Разница невелика. Странно. Ходоки твоих лет, казалось бы, как раз обнаруживают, что холостячество утомительно и что они созрели для брака.
– Да, у меня – наоборот, – бросаю я холодно.
– Вы, художники, особая нация, что тут скажешь. Как все-таки устроен твой быт?
– Свет не без добрых людей, – говорю я.
В трактире в этот час малолюдно. Правда, за соседним столом пируют какие-то гурманы.
Выдержав паузу, Виктор спрашивает:
– Как же сложатся твои отношения с Матвеем Михалычем?
– Не задумываюсь.
– Однако же он, насколько я знаю, – единственный близкий тебе человек…
– Если и возникнут проблемы, то лишь у него, – говорю я жестко. – Как свидетельствует исторический опыт, для немолодого еврея лучшее место – на подхвате. Он это место имел, но утратил.
Сын снова покачивает головой:
– Суровы мы с теми, кого разлюбили. Матери еще повезло. Проделал бы ты с ней это нынче, можно было б и распаяться.
– Не думаю, – пробую улыбнуться. – Это еще Бунин заметил, что «для женщины прошлого нет».
– Писателю, конечно, виднее. Но наша Тамара Петровна в ту пору была не из бунинских героинь.
Сочувственный тон уступает место знакомой металлической ноте. Подчеркнутая категоричность. Должно быть, до сих пор защищается. Все-таки нет ничего уязвимей, чем отроческое самолюбие. Те раны никогда не рубцуются.
Странно, но эта шальная мысль о том, что Китайская стена дала трещину, меня успокаивает. Даже псевдорусский кабак, обычно действовавший на нервы, как все топорные стилизации, сейчас не выводит из равновесия. И ты, дружок, не в броне из стали.
– Ну, будь здоров, – говорит мой сын, приподнимая холодную рюмку. – Выпьем, пока не пришли папарацци узнать о причинах такого события.
Ничто уже больше не выдает той трещинки, проступившей в металле, когда Виктор заговорил о матери. Выпуклые глаза полусонны, в голосе тот же смешок победителя. Мне вновь предлагается обмен репликами в установленном навсегда регистре. Но это как раз меня не устраивает. Я не намерен вести диалог, изображая хор при солисте.
Мне кажется, он что-то почувствовал и даже испытывает дискомфорт.
– Разглядываешь, как незнакомого.
Я киваю:
– Профессиональный рефлекс. Думаю, кого ты играешь?
– Я-то?
– Безусловно, сынок. Отцовский ген. Но по неопытности – слишком стараешься. Вот и видно.
– Кого ж это я изображаю?
– Я и пытаюсь определить. Немногословие, неспешность, скупость жеста, мужественность интонации. Вообще-то по первости напоминает хемингуэевский персонаж, но автор со своими героями вышел из моды лет тридцать назад. Вряд ли ты читал его книги.
– Что делать? Со временем – катастрофа. Нет, не читал, но кое-что слышал. Даже смотрел про него кино. По ящику. Книги, возможно, пожухли, но сам писатель гляделся неплохо. Независимо от его сочинений. Четыре войны, четыре жены. Судя по биографии – мачо.
– Вот в этом я как раз не уверен. Актер он, возможно, был недурной, но тоже наигрывал. Вроде тебя. Слишком доказывал свой мачизм. Поэтому внушал подозрения. Как все прелюбодеи пера.
Какая муха меня укусила? Зачем я напал на бородача, который когда-то так меня радовал? Нечего сказать, благодарность. Сын прав – мы и впрямь всего суровей именно к тем, от кого отреклись.
Мне кажется, что Виктор задет. Вторично за этот короткий срок я ощущаю приятное чувство.
– Мы отвлеклись, – говорит мой сын. – Ты можешь сказать, что у вас случилось? Дело ведь не в третьем лице.
Помедлив, мрачновато бурчу:
– Жены должны сохранять дистанцию и не подходить слишком близко. Не выношу ненужных дискуссий.
Он выразительно усмехается.
– Совсем как милейший господин из пьесы твоего Полторака.
Я сдержанно пожимаю плечами.
– Ему дискутировать было некогда.
– И незачем. При его аргументах.
– Да, возражений он не любил.
– А что он любил? Хванчкару? Свою трубку? Папиросы «Герцеговина Флор»?
Хотя это я его просвещал, чувствую все же, как разгорается тлеющее во мне раздражение.
– В его отсутствие все – смельчаки.
Виктор с готовностью соглашается.
– При нем бы я точно поостерегся. Но больше он ничего не любил. И никого. Ни жены. Ни сына. Когда этого несчастного Якова, попавшего в плен, предложили выменять на Паулюса, он отказался. Нежный папа. Еще заявил торжественно: «Фельдмаршалов на солдат не меняю».
Я улыбаюсь:
– Отличная реплика. Такой ни один Полторак не придумает. Но я убежден, что его решение далось ему нелегко.
– Легче прочих, – негромко произносит мой сын. – Тебе-то это должно быть понятно.
Разумней всего не реагировать, но, помолчав, решаю осведомиться:
– Что это ты имеешь в виду?
– Что и ты не выменял бы меня на фельдмаршала. И даже – на хорошую роль. И тоже родил бы по этому поводу какой-нибудь исторический текст: «Сначала – зрители, сын – потом!»
Я выпиваю подряд две рюмки.
– Чушь не пори. При чем тут зрители? У него на плечах была страна, а не театр.
– То – у него… А у меня на плечах – голова. Она и смекнула: у нас со страной сложились странные отношения. Страна от меня может потребовать, чтоб я за нее положил мою голову, но я на подобный ответный жест не смею рассчитывать. Будь здоров.
Он тоже выпивает две рюмки. Хочет вернуть себе хладнокровие. И он, бывает, его утрачивает. Однажды даже чуть не пожаловался: «Ты должен сочувствовать нашему брату. Нам то и дело надо доказывать». Всем надо доказывать, сынок. Мне еще больше и еще чаще. При этом – до последнего дня. Каторжная актерская доля.
Мы прощаемся. Он выражает надежду, посмеиваясь одними глазами, что в новой роли – премьера не за горами! – я буду особенно убедителен.
Иду по Москве, уже подожженной вечерним пламенем, и понимаю, что встретимся мы снова нескоро. Обоих тяготят эти встречи. Мой сын устал от моей приглядки, от перепадов и от подтекстов. А я устал перед ним заискивать, зависеть от