Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
Под птичками в столовой стоял ледник. Он живёт ещё сейчас, перекрашенный, в мунцевской кухне на Кудринской! Все ледники тех лет были одинаковые — покрашенные под дуб. Слева сверху в цинковое нутро набивался лёд. Внизу был краник. Все стенки двойные, цинковые. Куплен он был году в 10-11-м. Я прекрасно помню, как его привезли и зарядили льдом. А потом, ей-богу, не помню льда — видимо, возня с ним надоела. Ледник переезжал всю свою жизнь то в коридор, то в кухню, и в разное время в нём хранились разные вещи. Только вот в голод, в последний, в блокаду, ах, как врезался он мне в память! Но об этом потом.
Справа от окна висело на здоровых костылях длинное панно на тему «Царя Салтана». Это мамина работа. По своему эскизу она пишет панно в особой, вероятно, модной тогда манере: маслом по гипсу, где все контуры рисунка отлиты в виде выпуклых линий. Графическая условность не без влияния Билибина.
Мама долго и без вдохновения пишет его. По-видимому, весь пыл ушёл на эскиз, и эскиз явно лучше того, что получается. Все советуют, критикуют. Помню в этой роли папиного помощника Женечку Фелейзена — нашего любимого Евгения Николаевича (дядю Нины Дорлиак).
Весёлый, обаятельный, громкогласный. Он архитектор. Талантливый, с большим вкусом, но не кончивший Академии художеств, так как на экзамене по начертательной геометрии он дал по физиономии своему экзаменатору (кто это был? Не Перетяткович ли?), за что был выставлен из Академии и сидел даже несколько дней в тюрьме (всё это нам рассказывалось потом).
За обедом при Женечке весело и шумно. (Ханс заливается.) Евгений Николаевич катает хлебные шарики и стреляет в нас, детей. Мама сердится. Явно притворно.
Он крупный. У него большие белые руки, тёмно-рыжие усы, бородка, белозубая улыбка, грустная, как у Нины. Во время войны 14-го года он офицер Преображенского полка. Я рассматриваю в передней кокарду на его фуражке: она так подозрительно похожа на гофрированные бумажки из-под конфет! Приходится потрогать пальцем. Там же, в передней, он оставляет и свою шашку. Я почтительно смотрю и на неё.
В революцию его арестовали. На вопрос о его убеждениях он сказал: «Монархист». Больше о нём сведений не было. Тем не менее я помню фразы: «убийство Володарского» и «затопленная баржа с заложниками».
Итак, панно. Да… Не помню, когда оно исчезло. На нашем чердаке, где я хозяйничала уже после 17-го года, где царил запах промороженного белья и тихой пыли, я обнаружила его жалкие осколки.
Над обеденным столом — лампа, какие висели тогда в столовых во всех знакомых мне домах. Я любила рассматривать её отражения разной величины в блестящих кружочках жира в тарелке с бульоном. Лампы эти были переделаны из керосиновых: большой молочно-белый абажур, а внизу — ненужный теперь шар для керосина, фарфоровый. У нас — с синими разводами. Под лампой — электрический звонок на кухню в виде деревянной груши, увы, неизбежно слегка засиженный мухами. Звонок далеко от мамы, и она, когда надо звонить, молча протягивает руку, делая пальцами нужное движение в воздухе, а мы бросаемся нажать кнопку (вообще-то звонки на кухню, стенные, кругленькие, были во всех комнатах).
В столовой — буфет красного дерева. Шкафчик висячий, резной, для вина. Пьют у нас за обедом бордо. И всегда на столе графин с водой. Вечерами взрослые пьют ликёр из глиняных кувшинчиков в два коричневых цвета с изображением египетской головки (что-то с голубым). Пьют и водку из деликатных рюмок на высокой ножке.
Шкафчик из-под вина потом перешёл ко мне, я сделала полочки и держала там под ключом свои драгоценности и дневники. И всё пахло и пахло красным вином.
Вижу я за столом в столовой мистера Эвелея. Когда мне было лет 6–7, он приехал в Петроград из Шанхая. И часто бывал у нас к обеду Это был друг маминого старшего брата, дяди Жени. Привёз разные подарки. Среди них — батистовое платьице мне, с тончайшей вышивкой работы… католических монахинь в Китае! И местный деликатес: гусиные яйца, пролежавшие в лёссе 40 лет. Желток оказался зелёным, а белок — похожим с виду на желе к телятине. Все храбро попробовали по кусочку Странный вкус этого лакомства — по сей день.
Мистер Эвелей предложил захватить меня в Шанхай погостить у дяди. Папа и мама согласились. Им в голову не пришло, что и Эвелей, и я приняли это всерьёз. Задень до отъезда наш гость спросил, сложили ли мои вещи? И несколько обиделся, узнав, что всё это было шуткой.
В рассказах о Китае Эвелей с симпатией говорил о китайцах (впрочем, мой дядя впоследствии тоже), и это отметили мои родители. А под конец выяснилось, что мать Эвелея — китаянка!
В столовой праздновались наши дни рождения. Детей бывало немного, всё те же самые близкие: Беляевы, Покровские. И только в эти дни, не чаще, покупался торт. Всегда земляничный. И подавался горячий шоколад со специальными к нему длинненькими плоскими бисквитиками — les langues felines[8]. Никаких больше разносолов. И было прекрасно.
А к пятичасовому чаю всегда давали кекс и швейцарский сыр. И пахло дымком самовара, и мама мыла потом чашки в полоскательнице. Вообще-то часы трапез менялись в разные времена, в зависимости от папиной работы.
Мама, с тех пор как я себя помню, не ела мяса, её напугали доктора признаками ранней подагры, которой она действительно избежала. Но зато из костей всех куриц, что подавались маме (вместо говядины), по её словам, давно можно было бы сложить верещагинский «Апофеоз войны». Из исчезнувших теперь вкусностей часто у нас — артишоки и спаржа с маслом. И, странно, — компот из каштанов.
Столовая хозяев мало меняла, но всё-таки, когда прошли самые холодные и голодные времена, комната стала моей до 1928 года.
Я жила тут за занавеской, повешенной между мамиными плоскими шкафами. У меня теперь стоит рояль, письменный изящный стол (давно куда-то делся), ломберный столик, подле которого я сплю и сейчас, да мягкий диван («приданое» папы, а потом «приданое» Сергея, когда мы с ним разошлись). Мой туалет — стеклянная полочка перед маленьким трельяжем с минимумом туалетных принадлежностей.
Тут прошла моя школа. Тут зубрили мы наши уроки с Ниной Павлухиной ночи напролёт. Тут прошёл и мой техникум. И готовились мы к зачётам уже с Ией Михранянц. Тогда она была Ией Жаба. Да и не Жаба, а Жаба! Господи! Надо же было такой хорошенькой и утончённой девице носить такую фамилию, да ещё совсем не обладая чувством юмора! А отец её, Альфонс Жаба, был довольно известным в своё время не то баталистом, не то акварелистом, и наши преподаватели-художники прекрасно знали, где делать ударение на фамилии. Бедная Ия улыбалась, и краснела, и, подписывая рисунки, хвостик у последнего «а» делала повыше: хочешь — Жаба, а хочешь — Жабо (в школе она была Жабо).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});