Наталья Мунц - Путешествие из Ленинграда в Москву с пересадками
Тут надо упомянуть об одной страшной черте папиного характера, которую я поняла, конечно, потом: он всегда веселел в трудные минуты жизни и мрачнел, когда всё было слава Богу. Может быть, этим и объясняются мои воспоминания тех лет?
Вероятно, именно в эти годы я начала аккомпанировать папе. А может быть, и позже… Кстати, когда свершилась революция, папа положил скрипку на шкаф и сказал, что, пока «всё не придёт в порядок, он не снимет её». Но, слава Богу, клятвы не давал. А вот как я узнала об отречении Николая: не помню, кто сообщил нам это, но помню, что у нас в это время были Кира и Кадя и мы все вчетвером помчались рассказывать про это радостное событие Беляевым. Когда нам открыли дверь, мы, торжественно топая под звуки марша (пу-пу-пу-пу, пу-пу-пу!), по росту вошли в переднюю. И тут я очень удивилась. Что же именно сообщили мальчики дяде Серёже и тёте Оле? Я-то была уверена, что произошло совсем не то: я думала, что папу выбрали в академики (он был тогда представлен, а выбран он так уж никогда и не был), и была очень разочарована.
Что же ещё о столовой? В окно столовой я как-то, совершенно случайно взглянув, увидела, как мачты одного корабля на Неве вдруг описали дугу и полегли, скрывшись за домами. Это произошло с «Народовольцем», белым судном санитарного военного транспорта, мимо которого мы не раз проходили по набережной. Долго лежал он на боку в Неве и ржавел. Видно, не до него было, пока через несколько лет, наконец, не подняли. Тоже была частушка в те годы, но уже на мотив «Яблочка» (про дрова и осину — пели под чечётку):
Я на бочке сижу,А бочка связана,«Народовольца;» подниматьДа не обязана.
Теперь я узнала, что у этого судна были три жизни: до революции оно называлось «Океан», я его знала «Народовольцем», а после ремонта его назвали «Комсомолец», и прослужило оно ещё долго учебным судном Балтийского флота.
Летом в те годы мы, конечно, расселялись по всей квартире, ставшей огромной и пустой. Я любила переезжать из комнаты в комнату и одно время поселилась даже в людской — мне понравилось, что она такая маленькая. На дачу мы до 24-го года совсем не ездили. Заводы стоят! Воздух прекрасный! Мама уверяла, что и купол Исаакия блестел, как никогда раньше.
Иногда я езжу за город, на дачу к Нине Павлухиной — они продолжают снимать огромные дачи, с балконами и неизбежными вышками (у них всё-таки пятеро детей), — и привожу из этих поездок много полевых цветов. Везу их почти спрессованными в рюкзаке. Дома я превращаю их в букеты, которых хватает на всю нашу квартиру.
Пусто в квартире, чисто, мебели мало (это потом, в 20-е годы, родители накупили много красивых вещей). Окна настежь. В окна, выходящие на Большой, несётся всё одна и та же солдатская песня, то приближаясь, то удаляясь:
«О чём, дева, плачешь? О чём, дева, плачешь?» (это — запевала). А потом грохает хор:
«О чём, дева, плачешь, о чём слезы льёшь?»
А в окно столовой, выходящее в противоположную сторону, льются звуки всё повторяемой пластинки:
Меня пленил твой голос страстный,Звучала дивно песнь твоя,И среди всех в тот день прекрасныйЯ замечал одну тебя…
Это новый жилец, матрос, над Пастуховыми ставит граммофон на окно. Мы можем любоваться через двор роскошной розово-красной трубой граммофона, и все мы давно выучили наизусть слова романса. На другой стороне пластинки хор пел: «Жил-был у бабушки серенький козлик». И это всё. Других пластинок не было.
Пусто в квартире. Пусто на улицах. Петроград обезлюдел. Многие бежали от голода кто куда. Даже среди наших друзей: Бенуа-Шрётеры — в Анапе, Януши — в Боровичах, Фомины — в Можайске, Покровские — в Новочеркасске, Герсевановы тоже уехали куда-то (ах! Герсевановы — самые лучшие ёлки моего детства!). Голода они, может быть, и избежали, но многие из этих семей вернулись к «разбитому корыту», к разорённым гнёздам. Ни квартир, ни вещей… (их пример сыграл немалую роль потом, осенью 41-го года, в моём решении никуда не уезжать).
На пустых улицах города появились необыкновенные нищие. Например, всегда на одном и том же месте, на Большом, стоял наш Параго. Звали мы его так по имени героя романа Локка «Любимый бродяга» (мама прочла нам его летом 16-го года). Он стоит как живой передо мной: в котелке, с чёрными кудрями на лбу, в узком сюртуке, застегнутом сверху донизу, с тонкой протянутой рукой и… Фефиными глазами, глядящими прямо нам в душу… Только нос у него был уточкой.
Вообще нищие «из бывших» была вещь обычная. Отец рассказывал со смехом, что известный инженер Веденеев, работавший тогда с папой на «Волховстрое», жарким летним днём присел на тумбочку в ожидании трамвая, снял с головы свою инженерскую фуражку И вдруг — бац! В фуражке оказалась монетка — подаяние!
Пожалуй, последним представителем этих нищих «бывших» была памятная всем ленинградцам дама в дверях филармонии. Это было позже, наверное, в конце 20-х годов. Все её знали! В чёрном, с огромным бюстом, сидела она на низеньком стульчике и пела тонким-тонким дребезжащим голосом. По-французски. Расчёт был верный: люди шли с концерта! А кто, по её мнению, ходил на концерт? Интеллигенты! Их не может не тронуть пение, да ещё по- французски!
Против нашего дома, на остановке трамвая № 5, мы часто видим певца Ершова. Ходит мимо дома писатель Амфитеатров, лохматый. И его дочь, очень черноволосая девочка. И ещё Петров-Водкин, который в эти годы бывает у нас дома со своей славной женой-француженкой (его парижская модель). Они живут на 19-й линии. Однажды на Пасху, встретив меня на улице у нашего дома, он, к моему конфузу, тут же похристосовался со мной.
Трамваи какое-то время были бесплатными. Долго ли это длилось, не знаю, но я хорошо помню, что ездила до 9-й линии в свою первую школу — Василеостровскую гимназию — даром. А до этого, небось, всегда ходила пешком!
По Большому проспекту ходил пятый номер. Всегда. Родной и вечный. Я говорила: «Мне пять лет, и трамвай номер пять, и этаж пятый, и дом пятьдесят. Как всё хорошо!» С Большого он шёл по 1-й линии, мимо Румянцевского сквера — тоже родного с детства, только называли мы его Соловьёвским садом, — с милыми двумя фонтанами, которые никогда не били и по граниту которых бегали мы без конца по кругу, шурша кленовыми листьями. Потом пятый номер уходил куда-то на Невский. И там шёл всё прямо. Это было его дело. Всё равно он возвращался к нам, на Большой.
После войны, в один из моих приездов, я стояла на Невском у Гостиного и вдруг — что это?! Я увидела «свой» пятый номер — два красных, идущих по Садовой, пересекая Невский!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});