Семья. О генеалогии, отцовстве и любви - Дани Шапиро
— Мама бы обязательно мне рассказала, — ответила Шарлотта. — Она мне все рассказывала.
Тогда я рассказала ей о генетическом исследовании и выложила тот неоспоримый факт, что не состою в родстве с Сюзи, а также упомянула таинственное появление двоюродного брата A. T.
— Думаю, что произошла ошибка. Наверное, пробирки перепутали, — сказала она.
Хотя мне и казалось совершенно неподобающим рассказывать такое человеку за девяносто, я выложила все, что успела узнать о практике смешивания спермы. Я теперь была тем, кто информацию передает, а не получает. Каждое слово давалось с трудом. Пока я говорила, все время следила за Майклом. Он, взяв вещи, двигался к выходу на посадку — не тому, который был нам нужен, если только мы не собирались лететь в Канзас-Сити.
— Ах, Дани. Знаешь, я абсолютно уверена в одном, — прежде чем попрощаться, наконец сказала Шарлотта. — Твой отец — по-прежнему твой отец.
Прошло одиннадцать или двенадцать часов с той минуты, как я и Майкл впервые смотрели на комбинацию цифр — шифр, раскрывающий тайну моего происхождения. Все это время я чувствовала грусть, отчаяние, отчуждение, оцепенение, потрясение, замешательство — в основном замешательство. И кое-что еще: я охотилась. Захватившая меня цель — охота за фактами — не давала разлиться океану более глубоких чувств. Твой отец — по-прежнему твой отец. Слова были сказаны с любовью, чтобы утешить, но я не знала, что теперь значило «мой отец по-прежнему мой отец». Я была в начале пути, который мне предстояло пройти самостоятельно, делая один робкий шаг за другим. Я восприняла ее слова как общее место, как клише, как грубую лесть. Всем сердцем любя отца, я посвятила ему бо́льшую часть своей жизни. Но, говоря чисто медицинским языком, он не был моим отцом. Существовал кто-то другой — безымянный мужчина, то ли живущий, то ли покойный, возможный донор спермы, когда-то учившийся на медицинском в Пенсильванском университете, — и он фактически, биологически был моим отцом. Вот суть дела.
Мы с Майклом шагнули на траволатор. Замерев, мы молча и задумчиво плыли по аэропорту. Люди, кругом люди. Такие же путешественники, как и мы. В противоположном направлении двигалась пожилая пара. Седовласый мужчина восьмидесяти с чем-то лет в плаще. Я улыбнулась ему и поскорее отвела взгляд. Пятьдесят четыре — я еще не слишком стара для сюрпризов. В пятьдесят четыре, если повезет, я проживу еще несколько десятилетий. Удастся ли мне когда-нибудь узнать того, другого мужчину? Смогу ли когда-нибудь снова почувствовать, что мой отец — это мой отец? Будет ли это всегда иметь значение? В голову пришли строчки из стихотворения Делмора Шварца:
Скажи, после нас ведь останется что-то?
Или всего лишь память и фото?
Школа — маяк, что наш путь освещает,
А время — то пламя, где каждый сгорает[20].
10
Своим студентам, которых волнует тема предательства, я говорю, что, когда речь идет о воспоминаниях, не существует ничего, что является абсолютной правдой, — есть лишь правда, исключительно их собственная. Говорю я это не для того, чтобы освободить их от ответственности, а чтобы подчеркнуть субъективность нашей внутренней жизни. Опыт одного человека не похож на опыт другого. Если пятеро из одной семьи возьмутся написать историю этой семьи, получится пять разных историй. Каждая будет своего рода правдой — правдой, отражающей, что помнит писавший. Кроме того, есть факты, которые по своей природе документально фиксируемы. Можно установить, какая была погода в тот или иной день. Как и дату взрыва. Вдруг сохранилось фото платья, которое было надето на женщине. И так далее. Но вот как быть с намерениями твоего отца? Внутренней жизнью твоей матери? С такими вещами мы можем лишь отважиться на догадку.
Студенты часто говорят, что смогут взяться за написание чьей-то истории, только дождавшись смерти этого человека. Признаются они в этом робко, виновато. Как будто в каком-то смысле ждут, чтобы у человека вышел наконец срок и они бы могли приступить к делу — начать о человеке писать. Я стараюсь избавить студентов от этих мучительных мыслей, уверяя их, что можно начать прямо сейчас, потому что писать о мертвых может быть намного труднее, чем о живых. Мертвые не могут защититься. У мертвых нет голоса. Они не скажут: «Но все было не так. У тебя написано неправильно». Они не скажут: «Но я так любил тебя». Они не скажут: «Я ничего не знал».
Вот и я, ежедневно садясь писать, борюсь не только со своими умершими родителями, но и с нехваткой фиксируемых фактов. Подруга предлагает познакомить меня со знаменитой на весь мир духовидицей, услугами которой при раскрытии сложных дел часто пользуется ФБР. «Она расскажет тебе, что знал твой отец», — уверяет подруга. Но звонить духовидице я не в состоянии — по крайней мере, сейчас — не только потому, что отношусь к этому скептически, но и потому, что мне нужно прийти к своим собственным заключениям о себе, о своих родителях и о мире, в котором мы жили. Мне нужно понять, кем я была для них и кем они были для меня. За неимением фактического материала мне остается лишь то сопровождавшее меня в детстве и ставшее важнейшим ощущение: всю жизнь мне казалось, что что-то было неладно.
Я была другой, я была аутсайдером. Моя семья не представляла собой гармоничного целого. Мы с родителями жили в хрупком мире. Я пребывала в глубокой молчаливой уверенности, что со мной что-то было по большому счету не так и что я была в этом виновата.
На высоте тридцать пять тысяч футов между Миннеаполисом и Сан-Франциско эта молчаливая уверенность начала покидать меня, будто я была зверем, терявшим шерсть при линьке. Что-то было неладно. Моя семья не была единым целым. И не потому, что отец не был моим родным, а потому, что я — и, возможно, один или оба родителя — об этом не знала.
11
Из аэропорта Сан-Франциско мы ехали на «Убере»; водителем громоздкого черного «Хаммера» оказалась блондинка ростом под метр восемьдесят, похожая на киноактрису, только что сошедшую со съемочной площадки. Это лишь добавило моменту сюрреалистичности. Я не очень хорошо знаю Сан-Франциско, хоть и была здесь неоднократно проездом по делам. Майкл тоже едва ли знает этот город. Пока мы медленно двигались по запруженной машинами автостраде 101, я сквозь затемненные окна ловила отблески залива. Куда ни кинь взгляд,