Дорога к людям - Евгений Генрихович Кригер
Были и философские споры, и упражнения в прозе, и тончайшие прогнозы того, кем станет каждый из нас, когда, ликуя, покинет школьную парту. Все, все по-прежнему... Не стало лишь малого — радости, увлеченности, доверчивой влюбленности в друга.
Что-то кончилось.
Нас разъединило одно, презрительно брошенное отцом Горы слово.
Большевик.
Может быть, тогда я впервые стал задумываться над тем, что же это за слово, что за сила в нем, способная или соединить людей на жизнь и на смерть, или оттолкнуть навсегда. Теперь-то я готов понять: все шло у нас с Горой своим чередом, неизбежно, неотвратимо, иначе и не могло быть. Он всегда был тверд и упорен в своих взглядах — в юношеских научных влечениях, в литературных привязанностях, во всем. Преданный своему отцу, он тоже стал последователем меньшевиков, и я никогда уже не узнаю, как далеко ушел он по этому пути, какое крушение впереди могла готовить ему судьба. Вскоре, еще в Архангельске, мы потеряли друг друга из виду.
Где же ты, Гора?.. Вижу тебя до сих пор. Ты стоишь между отцом и мною, и твое молчание для меня гибельно, будто ты отталкиваешь и меня, и все необыкновенное, мечтательное, веселое, невозвратное в нашей дружбе. Где ты, Гора?
Да, то было трудное время выбора.
Солдаты Антанты?
Нет, мы, мальчуганы, ничего не имели против французских Андре или против английских Джонни, Бобби, Томми. Что вы!..
Но все чаще и чаше мы слышали угрюмые, зловещие, еще непонятные нам слова — Мудьюг... Йоканьга... Мхи...
Собственно, что такое Мхи, мы знали. Это тундра, начинающаяся сразу за окраиной Архангельска, ровная, плоская, если глядеть на нее издали, а вблизи кочковатая, мягкая, насыщенная влагой, бесконечная — до самого горизонта и дальше, дальше, за Полярный круг, к Ледовитому океану.
Ничего в них страшного, в этих Мхах. Как славно было собирать там по осени морошку, эту болотную малину, плотненькую, крепенькую, кисленькую, или пахучую траву, уже не помню ее названия, употреблявшуюся дома в качестве заварки вместо исчезнувшего в ту пору чая. В однообразном, монотонном ландшафте тундры есть свое обаяние — печальное и, наверное, мудрое.
Но ведь страшного во всем этом ничего нет?
Отчего же взрослые при нас, детях, замолкали, если речь шла о Мхах? Отчего все более угрюмым становилось уже и для нас это протяжное, тревожное, безнадежное, как волчий вой на луну, — Му-удью-у-у-уг?.. Отчего люди бледнели при одном упоминании об Йоканьге?
И то, и другое, и третье потеряли в те времена свой собственный географический смысл, приобрели иной — скорбный, траурный.
Интервенты и их белогвардейские подручные сгоняли людей на Мхи, отвозили на остров Белого моря не для того, чтобы они там работали, строили, как-то существовали, — нет, для того только, чтобы люди теряли надежду, прощались с жизнью, умирали, исчезали навеки.
Вот как обернулась для иных архангелогородцев немудреная английская песенка о Типперери. Нам-то, мальчишкам и девчонкам, первое время никак не удавалось соединить в одно корректного, в общем-то благожелательного «томми», забавлявшего нас матросской клоунадой, когда однажды английский монитор снял с аварийного пароходика участников школьной экскурсии и отвез ребят домой, в Архангельск (был такой случай), или тогда же снисходительного «томми», терпеливо обучавшего нас приемам бокса, да так виртуозно, что «Томми», не шевелясь, стоял на месте, и все-таки мы никак не могли попасть перчаткой ему в лицо, в его подзадоривающую улыбку, — и тех же «томми», убивавших во Мхах на Мудьюге, в Йоканьге неугодных кому-то безоружных, схваченных интервентами русских людей!
Понять этого мы не могли.
Но постепенно стали кое-что понимать.
Чудится мне, что и многие «томми» что-то важное поняли. Во всяком случае, мы вскоре убедились, что воевать они не хотят. Не хотят воевать с русскими. Не хотят воевать с большевиками. Не хотят, и все тут! И ничего не могут с ними поделать ни генерал Айронсайд, ни генерал Пул, смещенный за неудачи на фронте под Архангельском, за то, что ничего не могли они поделать со всей своей амуницией, вооружением, консервами, машинками для чистки пуговиц.
Большевики были в подполье? Где? Скоро ли восстанут?
Мы-то, ребята, тогда путем ничего не знали. Взрослые при нас сворачивали разговор на пустяки, на обыденщину. Поэтому и сейчас память не подсказывает мне ничего определенного о настроениях, о чувствах, о радостях и горестях людей тогдашнего Архангельска. А злоупотреблять чужими архивами, только сейчас найденными фактами тут не хочется, — пока что я вижу все глазами мальчишки, каким был в ту далекую пору.
Как бы то ни было, но и мы, ребята, кое-что замечали, о чем-то догадывались.
Скажем, в гостях у моих родителей часто бывал английский офицер, пленивший меня уже описанными выше британскими галифе, британским френчем с большущими карманами, британскими офицерскими крагами вместо обычных обмоток. Он отлично говорил по-русски. Он тоже одаривал меня шоколадом. Он тоже знал приемы бокса, хотя не столь совершенно, как молниеносно уклонявшиеся от ударов «томми». Он был спортивен, весел, красив. Британец в духе Редьярда Киплинга.
Но, черт возьми, какого лешего надо англичанину в нашем доме? Что ему нужно от моих родителей? Угадав, видимо, мой немой вопрос, отец однажды посмотрел на меня задумчиво и спросил:
— Ты знаешь, как его зовут?
Нет, я не знал. Или забыл. Или недослышал при первом знакомстве. Наверно, какой-нибудь Чарльз или Эдуард.
— Его зовут Василий Семенович, — сообщил отец. И добавил после некоторой паузы: — Не уверен, что это его настоящее имя. Ну, а заметил ты, как он говорит по-русски?
Да, это я заметил. Хорошо говорит.
— А что он делает? Командует?
— Гм.. Нет, вряд ли он командует. Хотя, конечно, многое и от него зависит. Видишь ли, Гуга, этот наш знакомый — инженер. И он строит большую радиостанцию.
— Для англичан?
Отец развел руками:
— Да, для англичан.
— А он англичанин?
Отец почему-то промолчал.
Не буду притворяться, что я многое знаю об этом Василии Семеновиче. Не буду придумывать по методу любителей художественного вымысла в документальной прозе, не буду изобретать потрясающих приключений и подвигов