Я умею прыгать через лужи. Это трава. В сердце моем - Алан Маршалл
Дом был окружен фруктовым садом. С веранды открывался вид на долину, лежавшую по ту сторону проселочной дороги — долина была разделена загородками на отдельные выгоны, среди которых приютился одинокий домик. За долиной поднимались холмы, покрытые зарослями, а между холмами петлял ручей — Уэрпун-крик, путь которого был отмечен кустами черной акации.
К северу поднимались вершины Большого водораздельного хребта, синие в пасмурные дни, бледно-голубые и призрачные — в дни, когда воздух струился от летнего зноя.
В этом тихом уголке я провел целый год, пока не нашел себе новую работу.
Теперь, когда я стал старше, мне полагалась большая зарплата, поэтому найти человека, который взял бы меня службу, было много труднее. Куда дешевле нанять мальчишку, только что со школьной скамьи, чем взрослого.
Утро уходило у меня на писание писем в ответ на газетные объявления; вторую половину дня я гулял вдоль ручья, испытывая при этом такое чувство свободы и восторга, которое не смогли омрачить даже мои неудачи в поясках работы. Соприкоснувшись вновь с этим чистым миром, я словно растворился в нем, ощущая себя частицей леса, солнца, птиц. Острота нового открытия этого мира была настолько сильной, что я готов был кричать от радости, раскрывая объятия небу, или лежать, прижавшись лицом к земле и слушать музыку, которая доступна лишь тем, кому открыт вход в волшебное царство.
Крупный, прозрачный песок, сухие листья эвкалипта, побелевшие сучья, куски коры — все полно было значения для меня. Земля в зарослях казалась мне поэмой, сами заросли — призывом к поэзии.
Тени и солнечный свет, тянувшиеся ко мне ветви деревьев, шелест трав, все эти причудливые формы, краски и запахи, — для того чтобы до конца познать их красоту, нужно было отдать себя им всего без остатка. Мне казалось, что целую вечность я пробыл узником в темнице и только теперь, освобожденный, обнаружил красоту, скрытую в мире. Но одновременно пришло и горькое сознание своей неспособности поделиться этим открытием с людьми, заставить и их почувствовать извечную красоту, окружающую их. И это сознание принесло с собой и муки, и слезы, и чувство какой-то утраты.
Я хотел поведать о том, что открылось мне, если не в книгах, то хотя бы устно.
Иногда, восхищенный видом редкой орхидеи или стремительным полетом птиц, я делал попытку увлечь взрослых в чудесное путешествие, на поиски правды, которая лежит по ту сторону видимого мира. Но такое путешествие требовало эмоционального отклика, свойственного детям и редко встречающегося у взрослых. Им казалось, что мои духовные порывы — признак незрелости.
Вооруженные книжными знаниями, жизненным опытом и верой в общепризнанные авторитеты, они были неспособны сами участвовать в чуде, в лучшем случае они могли благосклонно взирать на тех, кому это чудо открывалось. Годы отрочества и юности, давно оставшиеся позади, всегда отмечены, как звездами, ослепительными вспышками ярких переживаний. Те же переживания в более зрелые годы никогда не вызывают вспышек.
То, что некогда казалось волшебным, при повторении воспринимается как обыденное, и наступает время, когда глаза и уши перестают воспринимать поистине чудесное и волнующее. Все это становится лишь поводом для воспоминаний, которые, как спичка, загораются на мгновение и гаснут. Все уже было; все повторится снова! Я же сознавал, что каждый миг таит в себе неведомое чудо, что каждая минута может принести мне никогда и никем не изведанное очарование.
Когда со свойственной мне наивностью я пытался поделиться этими чувствами с кем-нибудь из взрослых, их интерес вызывало не чудо, вдохновившее меня, а детскость, которую я обнаруживал перед ними. Взрослые люди, как правило, стараются убедить тех, кого считают наивными детьми, что уж они-то всего в своей жизни насмотрелись и всем пресытились. Они всегда все знают. Мольба: «Открой и мне, чего ты ищешь, мои глаза, увы, слабы», могла исходить только от человека большой души.
Ребенок — это взрослый, глаза которого открыты, — так сказал мудрец. Именно в детях я нашел сочувствие, без которого заглохла бы моя фантазия, исчезла решимость думать самостоятельно, писать о том, что я пережил сам.
В домике в долине жило пятеро детей. Одна из них, Лила, девочка пяти лет, — с недавних пор поселилась у нас. У нее были светлые волосы, заплетенные в две тоненькие косички, и живые голубые глаза, в которых неизменно светилось нетерпеливое ожидание большой радости. Лила бегала по траве босиком — она никогда не носила туфель и чулок, ходить босиком было для нее истинным удовольствием.
Когда я спросил, не больно ли ей ходить по колючкам и гравию, Лила решила показать мне свою выносливость и повела меня в ту часть выгона, где земля была усыпана гравием и трава изобиловала колючками. Лила бегала по траве, счастливо улыбаясь и ловя признаки восхищения на моем лице.
— Ну теперь я буду бегать так, что меня никто не догонит, — объявила она моей матери, когда та купила ей пару туфель.
Лиле ни к чему было так решительно демонстрировать свою выдержку и силу характера. Я полюбил ее и восхищался ею задолго до того, как она решила вызвать во мне эти чувства, бегая босиком, лазая по деревьям, гоняясь за курами, собирая яйца или распевая песенку: «Ах, не продавайте мамочкин портрет».
По утрам в кухне мать делала Лиле перевязку. Она освобождала от белых марлевых бинтов предплечье, шею, грудь и плечо и открывала мокнущие ожоги.
Отец Лилы Джим Джексон работал на ферме, владелец которой проживал в городе. Вставал Джим обычно в пять утра; до нас доносился его голос, когда он покрикивал на собаку, загоняя коров для дойки.
Зимние утра были темны и холодны, жена Джима растапливала плиту и готовила чай к возвращению мужа с выгона. Затем они вместе доили коров при свете фонаря, подвешенного к балке навеса и качавшегося от ветра из стороны в сторону.
Миссис Джексон была худенькая, болезненная женщина с большими темными глазами, печально глядевшими на мир. Она не выходила за пределы фермы, не бывала ни у кого в гостях и безропотно мирилась со своей скучной жизнью, тяжким трудом и бедностью.
Пятеро детей миссис Джексон — четыре девочки и мальчик — ходили в обносках, которые она штопала и латала по вечерам при свете дешевой керосиновой лампы, свисавшей с потолка кухни на двух цепочках.
Старшей ее дочери Салли было лет двенадцать. Пока отец с матерью доили коров во дворе, она вставала, зажигала свечу в детской, будила младших и шла