Ольга Семенова - Юлиан Семенов
Первый раз я видела папу плачущим, когда маленькой попала под машину на Пахре. Он приехал в Филатовскую больницу прямо из аэропорта — прилетел с Кубы. Сел возле моей кровати — здоровый, сильный, загорелый, бородатый, в джинсовой рубахе нараспашку — и заплакал, но наверное оттого, что плакать не умел, сначала глаза у него стали красные-красные, как у кролика, а уж потом потекли слезы. Второй раз отец заплакал, когда утром к нам позвонили из отеля и сказали, что Плешкова не стало. Он как-то по-детски, растерянно всхлипнул и заплакал, трясясь всем телом и повторяя: «Какой ужас, какой ужас!»
Спустя несколько дней мы получили притянутое за уши заключение врача-патологоанатома о смерти в результате алкогольного отравления. Но не умирает молодой, здоровый человек от кружки пива и бокала вина! Понимали это мы, понимала и французская полиция, и тайком, опасаясь скандала, проводила расследование. Результаты его остались неизвестны. Несчастный случай или убийство? Кто мог быть заинтересован, кому была выгодна эта смерть? Что знал Плешков и кому мешал? Был ли этот удар направлен лишь против него или и против отца? На все эти вопросы ответа найти не удалось…
Через неделю отец отвез меня в утопающую в цветах клинику «Бельведер» в Булонском лесу и до вечера сидел, посеревший от ужаса (мне делали кесарево сечение), в зеркальном холле с обитыми голубым бархатом диванами и лепными потолками. Утром завалил меня и внучку Алису цветами, громко стрелял шампанским, созвал друзей: переводчицу Жоржетту Кларсфельд, жену своего издателя Бельфона — Франку, доктора Безыменского, Марка Симона из «ВСД», Льва Артюхина из ЮНЕСКО.
Дни эти — конец апреля — начало мая — были неистово солнечны, пронзительна зелень каштанов, лиловость и белоснежность сирени. Ночи стояли теплые, на редкость короткие, и еще затемно, до рассвета, сад вокруг клиники наполнялся пением птиц. Почти все дни папа проводил со мной и Алисой. К бело-розовой внучке, спавшей в маленькой кроватке, подходил боязливо-почтительно, заложив руки за спину, и, наклонившись, долго разглядывал. Довольно ухмылялся: «Хороша макака!» И я не обижалась, помня, что для него все младенцы макаки.
В середине мая я проводила отца в Москву: «Держитесь, Кузьмины, в августе приеду!» На столе оставил два стихотворения, написанные накануне ночью.
1Судьбу за деньги не поймешь —Десятки и тузы: забава,Провал сулит — там будет слава,Прогноз на будущее — ложь,Ты лишь тогда поймешь судьбу,Когда душа полна тревоги,А сердце рвут тебе дороги,И шепчешь лишь ему мольбу,Простой закон — всегда люби,Прилежна будь Добру и Вере,И это все, в какой-то мере,Окупит суетность пути.
2Трагедия поколений: верил или служил?Аукнется внукам и правнукамХрустом сосудов и жил,Аукнется кровью бескровного,Ломкостью хребта,Аукнется ложью огромною,Нелюди, мелкота.
Лучше уж смерть или каторга,Лучше уж сразу конец,Что ты у жизни выторговал?Сухой негодяйский венец!
…А через две недели отца парализовало — инсульт. Накануне ночью, после щедро «орошенного» ужина Буратино, в очередной раз, устроила ему сцену. У папы поднялось давление, нестерпимо заболел затылок. Рано утром позвонил ко мне в Париж, говорил с трудом: «Как у вас, все хорошо?
А мне что-то совсем плохо. Ну целую вас, девочки». Через час, в машине, по дороге на переговоры с американским миллиардером Мердоком, у него отнялась речь. В Боткинской медсестры стали подробно составлять опись вещей — часы, цепочка золотая, крест.
Буратино рыдала: «Если только он выживет, я больше никогда, никогда не буду его нервировать!» Отец лежал синюшно-белый на каталке в коридоре — остановка дыхания. Дарья пыталась к нему прорваться, а пьяный врач, обдавая перегаром, не пускал: «Нельзя к нему, понимаете, не-е-ельзя!» Сообразив, что случилось, другие медики отца реанимировали. Дарья с Темой Боровиком бросились в Институт нейрохирургии к папиному приятелю академику Коновалову. Валентин Шток поставил приговор: «Работать, как раньше, Юлиан не сможет никогда, а чтобы сохранить жизнь, нужна операция. Семья не возражает?» — «Не возражает».
Считается, что каждому отпущено свыше ровно столько испытаний, сколько он может выдержать. Папе, будто в наказание за его недюжинную силу, их досталось сверх всякой меры. Но он все-таки выдержал. Когда не осталось сил, держался на самоиронии, когда иссякло и это, пришло то единственное, чего ему, с его бойцовским характером, недоставало — смирение, но это позднее. А тогда, всю ночь после операции, папа лежал без сознания, под капельницей, палату освещал холодный неоновый свет, и руки у него были совсем ледяные (как же он не любил, когда они холодели). На следующий день он пришел в себя, через сутки стал заигрывать с медсестричками, пытался встать и начинал драться, когда подняться не позволяли, пришлось врачам привязать его к постели. Они только диву давались: «Ну и сила, ну и мужик! Не может он этого на четвертый день после операции делать!» Все это время папа силился спросить у Дарьи: «Где Ольга?» Она успокаивала: «У Ольги все хорошо, скоро приедет». А я и не знала ничего — от меня произошедшее скрывали, чтобы не летела с трехнедельной Алисой.
Врачи разрешили посещения друзьям и знакомым, но предупредили: «Восьмой день — кризисный, сосуды так плохи, что возможен рецидив». Ночью он наступил. Медбрат и медсестра, дежурившие тогда, сообщили Дарье, что накануне вечером к отцу приходили двое мужчин в штатском, с удостоверениями. После их визита и произошел второй удар. Ему сделали повторную операцию, и он впал в кому на долгих полтора месяца…
Кто были эти посетители? Зачем им понадобилось навещать отца поздним вечером, тайком, наедине? Что они ему сказали? Что сделали? Через несколько дней медбрат с медсестрой вдруг заявили, что никто не заходил, показалось им это, и все тут.
…Папа часто читал Библию, по-бунински гадал по ней и не раз, особенно в последние годы повторял: «Многие знания — многие печали».
Я уверена, что уход отца был угоден многим. Он слишком многое знал и понимал, чтобы его не боялись. Папа был прав, предсказав, что российской власти будет угодно воровство, но, пожалуй, даже он не мог представить себе его размаха. Начиналась величайшая, невиданная еще «ловля рыбы в мутной воде», наступала воровская воля. Присутствие знаменитого писателя, публично, в собственной газете, ратовавшего за свободу — для всех, закон — для всех, а главное, — выпуск и распределение акций всех предприятий между рабочими, становилось все более нежелательным. «Эвон, что „прыткий“ придумал, акции им давать! Жили нищими, и будут жить». Папа превратился в своеобразный взрывной механизм замедленного действия — ждать, когда «рванет», кто-то не захотел. Тут и последовала необъяснимая смерть Плешкова, затем «срежиссированные» истерики Буратино, потом ночные визитеры. Неизвестно, что они ему сказали или сделали, но своего добились — отец хоть и выжил, но выпал из обоймы и перестал быть опасен. «Многие знания — многие печали…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});