Ольга Семенова - Юлиан Семенов
Отец тоже, безусловно, обладал даром политического провидения. Еще в 83-м году он сказал мне поразительную вещь:
— Скоро начнется раскачка. Если не действовать с умом, ситуация может стать неуправляемой.
— То есть? — не поняла я.
— Союз перестанет существовать. Сначала отвалятся прибалты, потом Грузия и Средняя Азия, за ними — все остальные.
— А как же Россия? — испуганно спросила я.
Отец тяжело помолчал и, громко хрустнув пальцами, ответил:
— Всегда есть альтернативы, но, боюсь, при нашем отсутствии законов и обилии запретов власти угоднее будет воровство. В этом случае Россию ждет превращение в страну третьего мира, некий аппендикс Европы…
Отец сделал для «альтернативы» все, он был смел и честен, не его вина, если его не услышали, вернее, не захотели услышать. Весной 90-го года, давая интервью французским журналистам в связи с выходом в Париже его повести «Репортер», он еще раз сказал: «Нам дали шанс. Он — последний. Другого уже не будет». Папа редко когда ошибался, жаль, что и тогда он оказался прав.
Прошлое чревато будущим,Минус чушь настоящего.Мир захомутан таинством,Памяти, связей, тягот.
Факторы предопределения,Неучтенные логикой.Суть горестей,Счастья и катастроф.
Все, что когда-то грезилосьПенно-пурпурным, чистым,Стало чернильно-черным,То есть, наоборот.
Начала бывают всякие.Как правило, с пункцией веры,Концы, увы, одинаковы, —Птица сбита влет.
И В ЧЕРНОМ ВИЖУ БЕЛИЗНУ
Из рассказа «Дюкло».
Все чаще и чаще я ощущаю в себе натужно-звенящий звук острого топора. Его не существует самого по себе: он рождается из яростного удара бело-синего металла по медовой обнаженности беззащитной сосны «и так неистовы на синем разбеги огненных стволов…». Звук — первооснова бытия, он рождает предчувствие: до ломящей боли в сердце, явственно и близко я вижу крепкие ухватистые пальцы, упирающиеся в ствол, слышу сопение, вижу фрагмент ватников, обтягивающих плечи, натужно толкающие ствол смертельно раненной сосны и, за мгновение перед тем, как наступит момент расщепления живых тканей, — слышу рождающийся стон дерева, и потом ужасаюсь медовой ране, месту летального перелома.
Я любила встречать отца в Шереметьево-2. Атмосфера грязноватого аэропорта казалась мне почему-то праздничной, монотонный голос невыспавшейся девахи-диспетчера — привлекательным, а люди, ожидавшие своего рейса или приземлявшиеся, — счастливыми и добрыми, впрочем, так оно, наверное, и было: конец 80-х, время надежд, а сбывшихся или нет, это другой вопрос.
Вернувшись в 88-м из Франции, отец познакомил меня в депутатском зале (единственная привилегия сильных мира сего, которой он пользовался) со своим новым знакомым — инженером из Парижа: обговаривалась возможность совместной работы. Близоруко щурясь, тот смешно поправлял очки и лучезарно мне улыбался — я поняла, что с ним смогу прожить всю жизнь. Сейчас-то он, став примерным семьянином, самозабвенно возится с нашими детьми. А тогда, через полтора года, после бурного романа и еще более бурных скандалов, я оказалась в Париже одна, на седьмом месяце… Папа, бросив все дела, приехал. Он нянчился со мной, как в детстве, не обращая внимания на мою кислую физиономию и глаза на мокром месте. Без него в редакции начинался полный разброд, интриги и хаос, но он, наплевав на бизнес, терпеливо сидел со мной в Париже. Как иначе мог поступить идеальный отец? По утрам тихонько стучал в дверь моей комнаты. Я недовольно бурчала: «Что?» — «Кашка готова, Олечка», — говорил он и шел накрывать на стол. Потом, надев голубой спортивный костюм и свои любимые черные ботинки (купил в Испании в 1975 году), отправлялся по магазинам. В рыбной лавке на соседней улочке придирчиво выбирал камбалу и карпов. Шутя и балагуря, варил на обед уху. Приговаривал, изображая местечкового еврея: «Таки я вам приготовлю такую маму, что вы закачаетэсь». Вечером, вернувшись с покупками — кроваткой, ванночкой, памперсами и прочей младенческой дребеденью, устраивал чаепитие, вырабатывая «стратегию» (его любимое выражение) моей жизни и работы и уверяя, что все идет замечательно. Затем мы смотрели обязательный детектив, и я злилась, что надо переводить (я тогда злилась ох как часто), а он делал вид, что ничего не замечает, и с увлечением, будто маленький, следил за происходящим на экране, и волосы у него на затылке, подстриженные мной коротко, под бобрик, — он так любил, смешно топорщились.
Когда ночью, по-утиному тяжело переваливаясь, я уходила к себе, отец долго ворочался на кожаном диване, кашляя и куря. Из столовой открывался потрясающий вид: весь Париж, море огней. На соседнем балконе зорко оглядывала окрестности старушенция с седыми кудельками, в доме напротив, завешанном, как флагами, сушащимися разноцветными простынями, пронзительно визжала женщина, выясняя отношения с мужем, и доносилась откуда-то тоскливая арабская музыка.
Что горше — страдать самому или видеть страдания другого? Что жальче — бессилие слабого или слабость сильного? Как научиться прощать, и забывать, и начинать все сначала? Кто скажет? Кто знает?
Вскоре приехал заместитель отца в «Совершенно секретно» Александр Плешков. Молодой — 43 года, замечательный организатор, он был незаменим, разрешая каждодневные проблемы, принимая бесконечных посетителей со статьями, предложениями и идеями. Плешков привез готовящийся к печати номер, последние новости, письма, сувениры. Мы вместе приготовили обед, после чая он принял пару таблеток.
— Что-нибудь серьезное, Александр Николаевич? — спросила я скорее из вежливости.
— Да нет, — рассмеялся тот, — травки для желудка, профилактические.
Сразу после этого Плешков ушел на встречу с вдовой писателя-эмигранта Исой Яковлевной Паниной — обговорить возможность издания его книги. Потом встретился с Эдуардом Лимоновым, печатавшимся в журнале «Детектив и политика». Вечером поехал на ужин в ресторан с коллегами (вместе работали в Москве) — журналистами Франсуа Моро и Марком Симоном из журнала «ВСД». Им подали жареные грибы, обязательную бутылку вина. По дороге в отель Плешкову стало нехорошо, начались рези. Марк Симон заволновался: «Александр, заедем в госпиталь?» — «Чепуха, пройдет», — отмахнулся тот. Через два часа Плешков, смертельно бледный, после приступа жестокой рвоты, с трудом спустился в холл отеля и, проговорив только: «Помогите, мне очень плохо», умер…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});