Лу Саломе - Мой Ницше, мой Фрейд… (сборник)
Эта близость патологического к нашим самым завышенным оценкам быстрее всего искореняет недопонимание, согласно которому мы будто бы имеем перед собой освященные ими императивы. К примеру, человек с неврозом навязчивости, ad absurdum доводящий навязчивое мытье, разоблачая наши методы наведения чистоты как жалкую небрежность, должен был бы стать для нас единственно последовательным учителем в серьезном отношении к заповедям; и, как и здесь, осуществление всех «долженствований» означает, что они должны были бы закончиться для него отчаянием и нежизнеспособностью, если бы мы не поддерживали наше внутреннее равновесие небольшими рассроченными платежами вместо полной суммы. У меня сохранилось незабываемое воспоминание, подтверждение которому я потом еще неоднократно встречала у других детей: воспоминание о том, как глубоки обида и смущение, когда, будучи ребенком, понимаешь, что сами родители мыслят далеко не так непреклонно, как внушают это своим детям, видишь, что они даже растроганно улыбаются тому, что в беспрекословном послушании было выполнено буквально, тогда как ты вложил в это такие большие усилия. Они ведь не хотят вырастить «ребенка-эталон», само название уже вызывает улыбку: слишком строгой формулировкой они лишь хотят гарантировать хотя бы какую-то меру неизбежно нужного. Синим линиям в школьной тетради впоследствии предназначено исчезнуть, любым помочам суждено быть отброшенными при самостоятельной ходьбе. Если изначальный, крайне целесообразно направленный авторитет не сносится своевременно, он не только перестает отвечать своему назначению, но и ведет к самым загадочным поломкам в уже удавшейся части новостройки сущности: то, что поначалу было природным внешним воздействием, поддержкой и каркасом для еще незаконченного, то потом исподтишка угнездится в готовом, как домовый гриб, о котором никто не знает, где он прячется; к инстанциям при процессе совести, перенятом «Сверх-Я» и «Идеале-Я», прикрепится «чувство вины» и «потребность в наказании», которые, выходя из сумрака инфантильности, умеют воздействовать с большей мистичностью как раз благодаря своему отдалению от трезвой ясности собственного суждения. К этому добавляется еще то, что они прямо-таки препятствуют покорности их заповедям – насколько они тут и там хотели бы быть полезными: потому что никакое влечение в нас как таковое не уступает долженствованию; как бы мы, признавая и осуждая его, ни оформляли наши действия абстинентно от влечения, оно все же остается в нас только с тем большей силой, как если бы мы, более добродушно, дали ему известную свободу, – что Вы тоже подчеркиваете. Этот «разбойничий вертеп» в наших сердцах расчищается и превращается в более мирное местопребывание, если направление влечения самостоятельно, ради собственного удовольствия, доработало себя, видоизменилось на присущих ему возможностях влечения; только так анализ воздействует на «сублимацию», и только этот позитивный поворот может так называться – эта доработка (по terminus Тауска, исключающего опасность включения в «сублимирование» понятия ценности в уже чисто языковом отношении) из собственной сущности, или, согласно словам Спинозы из его «Этики», мы счастливы не потому, что мы обуздываем наши страсти, но эти страсти меркнут от нашего счастья; и, согласно еще более великолепным словам Спинозы, единственным совершенством является… радость.
Не знаю, возможно, я обманываюсь, но мне кажется, будто наш психоанализ не делает всех выводов из этого положения вещей. Александер по большей части указывает на проблему здоровья, правильно почувствовав, что мы в обследовании больного должны фиксировать внутренние фактические обстоятельства в таком понятийно четком разложении только по причине их большей патологической наглядности. Но и для него они еще слишком сохраняют свою консистенцию данных фактических обстоятельств. Конечно, и здесь линия здоровья и болезни расплывчата, однако бесконечно важным остается то, принимаем ли мы, например, нашу потребность в наказании (если она вдруг появляется) как мертвый привесок – почечную оболочку, оставшуюся висеть на растущем растении, – или как угрозу увянуть снова. В нормально созревающем человеке соответственно природе инфантилизмы должны терять свою логику, свое выражение; они должны в конце концов исчезнуть под полуденным солнцем жизни, как колеблющиеся полосы утреннего тумана. Те остатки, что могут сохраняться, не должны производить впечатление таблички с окончательно застывшей надписью. «Сверх-Я», посаженное в нас требованиями внешнего, должно увядать по мере того, как в нас самостоятельно расцветает то, что мы одобрили либидинозно и созревающим суждением, исходящим от Я; однако оно слишком сильно влилось в наши соки, подгоняющие наш собственный рост и плодоношение, чтобы продолжать парить над нами как «Идеал-Я» и либо подавлять нашу неполноценность, либо подстегивать ее в сверхнапряжении. Конечно, мы не можем не застревать в тысячах «чувств вины», которые обязательно складываются из нашего богатого запаса ошибок и слабостей, но, по сути, это честное раскаяние не отличается принципиально от сожаления о том, что мы не обладаем достаточно греческим носом или мускулами, как у Шмелинга; это также убедительно демонстрируется тем обстоятельством, что оно постоянно признается как «раскаяние» только после «эгоистичных» действий или размышлений, тогда как столь же сильное сожаление может установиться после так называемого самоотверженного действования, если оно чересчур неуместно, незаторможенно, в своем влеченческом эгоцентризме дает себе волю посреди других притязаний влечений. Конечно, в нас беспрестанно происходит борьба различных притязаний влечений, и чем богаче человек наделен ими, тем более жесткой становится борьба, и конечно, совершенно верно еще в Библии об этом написано, что наши мысли «одна на другую жалуются и одна другую обвиняют», – это просто их нормальное взаимное воспитание, подобно тому, как подавляющее число детей воспитывают друг друга, указывают друг другу место между собой. Их приспосабливание друг к другу – подобно тому как в организме легкие, селезенка или печень за любое превышение власти должны были бы расплачиваться болью или болезнью – психически постоянно заново переходит в несговорчивое столпотворение; обиженное влечение набрасывается на победившее влечение, пока последнее, основательно израненное, не станет «раскаивающимся»; но все это следствие жизни и здоровья, а не долгов и ущербов; над этим лежит великая невинность жизни – яркое отражение малодушия и высокомерия больного навязчивостью, который настолько важно и надменно верит в обязательность своего наказания, что, по его убеждению, поезд должен сойти с рельсов и принести гибель всем пассажирам, если он сидит в поезде среди них.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});