Вадим Андреев - История одного путешествия
Жестом утопающего Андрей Белый схватил пустой воздух. Медленно опустил сжатые кулаки. Я увидел: так тонут стихи.
Борис Николаевич забыл обо мне, хотя вначале вспомнил о «Кентавре», вероятно, для того, чтобы меня утешить, — он принял одно стихотворение из десятка мной принесенных. Завороженный, я слушал его — магия, волшебство. Демиург, превращающий идею в ему одному понятное видение. А сам он был похож на серебряного голубя, мятущегося в многоугольной «летке берлинской пансиона.
— Я существую, и я — субъективен. Я вижу мир, трогаю его жадными руками. За субъективностью моих импровизаций, моих образов, за гармонией звуков и красок, мной создаваемых, — внеобразный и несубъективный корень.
Андрей Белый сделал стремительное движение руками, — мне показалось, что он взлетел. Я мог бы поклясться — парит под потолком.
— Земля клокотала. Вихрилась протуберанцами. Гигантские цветы рождались в мировом пространстве. Влажные жесты огня позднее повторили себя — в лепестках цветов. Орхидеи и канны — напоминания об огнях космической сферы. Цветы — это видимые жесты уже невидимого огня. Звук неотделим от жеста, в жесте раскрывается смысл звука. Он выражает спирали создания миров. Жесты строят мир. В них мысль срастается со словом. Я делаю жест ладонью к себе, — продолжал Андрей Белый. — Образуется угол — рука и кисть руки. Значит, я беру, это жест красный. Если я даю — жест обратный, от себя, и его врет — голубой. Это полюсы спектра, между ними ложатся оттенки. Образ, создаваемый поэтом, вынуждает нас видеть, но он не дает понимания.
Я вспомнил гимназию, преподавателя русского языка; «Поэзия есть мышление в образах», — но прежде, чем я успел что-нибудь сказать, Андрей Белый продолжал:
— Мыслить образами отчетливо можно лишь, если, найдем Связующий их звук, в свою очередь вызывающий соответствующий жест, окрашенный неотделимым от него цветом…
Но ведь звук языка национален, — мне удалось наконец прорваться сквозь вихри Андрея Белого, — то же самое понятие в каждом языке одето иным звуком…
…Штейнер приводит пример: еро, ира, терра, терр, аирта, ерде — по-санскритски, по-древнегермански, по-латински, по-галльски, по-готски, по-немецки, — корень слова все тот же. Если звук «ор» — работа, то «ра» — итоги работы. «Ра» — это предчувствие света. Ра — бог солнца.
И неожиданная цитата из Клюева:
Мы рать солнценосцев, на пупе земномВоздвигаем стобашенный пламенный дом.
Затем Андрей Белый начал говорить о том, как в Дорнохе ученики Штейнера воздвигли антропософский храм, как он вырезал из дерева колонну, символизирующую звук «ра», став добровольным «рабом» антропософии, как «великолепно» сгорел этот храм в 1914 году, в самом начале войны, подожженный немецкими снарядами.
Прощаясь, Андрей Белый надписал и подарил мне «Глоссалолию» и «После разлуки». Когда он передавал «Глоссалолию», он сказал:
— В этой книжке я подробно излагаю то, о чем мы с вами сегодня говорили (это «мы» заставило меня невольно улыбнуться — говорил все время один Борис Николаевич).
Вдруг на обложке книги он заметил две опечатки.
— Не надо «Глоссалолия», как напечатано, а «Глоссолалия». — Он сделал на обложке книги корректурные поправки, удрученно повторяя: — Как же я это раньше не заметил…
То, что Андрей Белый сам не заметил исковерканного названия на корректурных оттисках, не удивительно — автор почти всегда плохой корректор своего произведения. Кроме того, Андрей Белый был завален работой: за свое пребывание в Берлине он издал шестнадцать книг — семь переизданий и девять новых книг (этот рекорд был побит, кажется, только А. М. Ремизовым, издавшим девятнадцать публикаций), и где уж тут было следить за чистотою корректуры. Гораздо характернее, что опечатку допустил профессиональный корректор, и не где-нибудь, а на обложке, но кто мог знать, почему нужно писать так, а не иначе это длинное и неудобное слово. Обложку пришлось перепечатать, но часть книги, поступившая уже в продажу, так и разошлась с ошибочным названием. Впрочем, никто из рецензентов «Глоссолалии» опечатки не заметил.
…Андрей Белый был первым, кто нашел возможна напечатать мои стихи. Правда, когда я еще был в Александровской гимназии, в Хельсинки, в местной газете издававшейся на русском языке, было напечатано несколько стихотворений, но я никак не могу считать это моим литературным крещением, — не только о моих стихах, но и о самой газетке, названия которой я не помню, можно было говорить лишь условно: стихи были детские, а четыре странички, набранные сбитым шрифтом, даже внешне не были похожи на печатный орган.
Газета «Дни» находилась где-то посередине между кадетским «Рулем» и сменовеховской «Накануне». Андрей Белый, впрочем, очень недолго редактировал в «Днях» отдел поэзии: вскоре он начал хлопотать о возвращении в Россию и отошел от активной берлинской литературной жизни.
Зимой 1922–1923 годов я встречался с Борисом Николаевичем на литературных собраниях, в «Доме искусств», в кафе «Прагердиле», ставшем с легкой руки Оренбурга одним из средоточий русского литературного Берлина. Изредка я приходил к нему в многоугольную комнату берлинского пансиона.
Над Андреем Белым встала берлинская ночь, ночь серых коридоров и каменных стен:
…Воздеваю бессонные очи —Очи,Полные слез и огня,Я в провалы зияющей ночи,В вечереющих отсветах дня.
(«Пепел», 1905)
Воспоминания о Леониде Андрееве, написанные в 1922 году, Андрей Белый начинает с ссылки на «огромный» рассказ отца, написанный им в Берлине в 1906 году, «Проклятие зверя», который он называет «Заклинающий зверя»:
«Я боюсь города, я люблю пустынное море и лес. Моя душа мягка и податлива; и всегда она принимает образ того места, где живет, образ того, что слышит она и видит. И то большая она становится, просторная и светлая, как вечернее небо над пустынным морем, то сжимается в комочек, превращается в кубик, протягивается, как серый коридор между глухих каменных стен. Дверей много, а выхода нет — так кажется моей душе, когда попадает она в город, где в каменных «летках, поставленных одна на другую, живут городские люди. Потому что все эти двери — обман…»
Андрей Белый переживал очень трудные дни — окончательный разрыв с Асей Тургеневой. Еще до приезда в Берлин, в Москве, он знал, что разрыв неизбежен:
Мне видишься опять —Язвительная, — ты…Но — не язвительна, а холодна; забыла.Из немутительной, духовной глубиныСпокойно смотришься во все, что было…
Это было написано еще в январе 1921 года, но теперь он обвинял А. Кусикова, поэта, появившегося на пути Аси Тургеневой значительно позже и известного в Берлине тем, что он «был из компании Сергея Есенина». И хотя Андрей Белый в альманахе «Эпопея» напечатал стихи Кусикова, он говорил о нем презрительно: «Кавказец, который никогда не видел кавказского кинжала», — и любил повторять строчку, в которой Кусиков сам говорил о себе: «поэт с мелкозубой фамилией Кусиков». В этой нелюбви была беспомощность, Андрей Белый невольно вызывал жалость к себе, и вспоминалось его старое стихотворение:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});