Эммануил Фейгин - Здравствуй, Чапичев!
Будто в горячке, нескладно, сбивчиво рассказал я капитану о первой своей любви, о первой в моей жизни и, наверное, единственной, потому что война: останусь ли жив — неизвестно.
Рассказал, как познакомился с Таисией на вечере в педтехникуме, как бегал к ней на свидание, рискуя нарваться на неприятности, потому что в училище у нас порядок был железный: даже за незначительное опоздание из городского отпуска можно было в трибунал попасть. И о том рассказал, как пришла она провожать меня на второй день после выпуска. Увидел я, что она стоит у ворот училища с каким-то свертком в руках, а часовой не пускает ее. «Пустите, это моя невеста», — закричал я тогда. Дежурный опросил ее: «Вы действительно невеста Прянишникова?» — а она утвердительно кивнула головой, при всех обняла и поцеловала меня.
— Так это же прекрасно! — сказал капитан. — Вы богатейший человек, Прянишников.
— Прекрасно? Чего ж тут прекрасного? Да, Тася поцеловала меня, при всех поцеловала. А вот потом… Потом я ей из резерва каждый день писал, товарищ капитан. Пять телеграмм послал. Но ни на письма, ни на телеграммы не получил ответа.
— Возможно, уехала она или адрес переменила. Сейчас много таких случаев, — старался успокоить меня Чапичев.
— Никуда она не уехала. И адрес не меняла. Просто забыла, и все. Как только ей не совестно было врать. Все врала, все…
— Нельзя так плохо думать о людях, Прянишников, нельзя. Сами себе жизнь отравляете. Нехорошо… — сказал капитан.
— Ну, допустим, что нельзя. Может, нельзя… Но что же мне делать, скажите? Что мне делать?
До сих пор не могу понять, чего я хотел тогда, чего требовал от капитана Чапичева. Вернее всего, только сочувствия. Скажи он хотя бы одно сочувственное, доброе слово, и я бы наверняка успокоился. А он не сказал. Почему? Он же не равнодушный. Теперь я это твердо знаю. Он добрый, сердечный человек. Теперь я в этом убежден. Но вот когда я нуждался в сочувствии, он ничем не проявил своей сердечности. Значит, не тронуло его тогда мое горе. Почему? Может, он считал, что в такой беде ни сочувственными, ни добрыми словами не поможешь. А может, решил, что все это пустяки. Такая война идет, а мальчишка блажит, с ума сходит из-за девушки. Только не похоже, чтобы капитан так думал. Может, у него в душе была рана пострашнее моей, а я ее по нечаянности растревожил. И так могло быть. И потому нет теперь у меня на капитана никакой обиды. Но тогда меня пребольно задело его равнодушие: я ему сердце свое, объятое огнем, открыл, а он в огонь только холодные, не утешительные фразочки подбрасывал. Ну, я не выдержал, сказал со злостью:
— Когда зверю плохо, он от всех убегает подальше. И правильно делает…
— Но вы же не зверь, вы человек, — спокойно возразил капитан.
— Тем хуже, что человека заставили завидовать зверю…
Не знаю, что бы я еще наговорил капитану с обиды, но тут началась бомбежка. Так ахнуло, что все качнулось в буфете. Оконные стекла вдребезги. Звон. Грохот. Посетителей как метлой сразу вымело. И буфетчика вместе с ними. Все побросали. А я только подумал: «Отчего тревогу не объявили. Как же так без предупреждения». Сижу и не шевелюсь. Страха пока не было, хотя я первый раз под бомбежку тогда попал.
Гляжу на капитана во все глаза. Решил, как он, так и я.
Капитан слегка вытянул шею, прислушался к чему-то. Ну, думаю, раз он не бежит, как другие, значит, не боится. А мне тем более бояться нельзя, иначе замполит за труса меня посчитает.
Снова грохнуло. Капитан поднялся.
— Пошли в щель. Близко, стервец, кладет.
Идем мы по опустевшему буфету. Вдруг я заволновался. Почему так медленно идем? Даже оглянуться боюсь, будто смерть уже за мной по пятам движется, в затылок мне дышит, будто не наши, а ее шаги звучат под высоким потолком. Капитан, должно быть, тоже почуял наконец опасность. Обернулся ко мне, скомандовал: «Бегом». Рванулся я что было сил. Не рассчитал и с разбегу ударился о дверной косяк. Что-то звякнуло так жалобно и тонко, будто я весь стеклянный и от удара рассыпался на мелкие осколки.
Выскочили мы на площадь и нырнули в щель. И как раз вовремя. Как потом выяснилось, от буфета и прилегавших к нему помещений одни ошметки остались. Прямое попадание. Когда мы маленько отдышались, капитан спросил меня:
— Что это у вас зазвенело, когда вы о косяк стукнулись?
Ощупал я себя — штаны, извините, мокрые — и ответил с досадой:
— Бутылка с водкой в кармане разбилась.
Капитан расхохотался. Нашел над чем смеяться. Нашел место и время для веселья.
— Вот вам! Пожадничали, — сквозь смех сказал капитан. — Надо было день своего рождения отпраздновать. А вы прятали.
Капитан смеялся, а меня ужас какая злость охватывала. И на капитана, и на бомбежку, и на почту. Почему на почту? Сам не знаю. Должно быть, помутнение произошло в мозгу от тяжких переживаний. Будто все виноваты в моих бедах. Будто все мешают моему счастью. А я хочу быть счастливым. Вопреки всему хочу счастья. Хочу жить без страха, хочу любить и быть любимым. Хочу, чтобы Таисия каждый день писала мне нежные, ласковые письма. А раз хочу, так и должно быть. Так и будет. И я заорал во все горло:
— Бомби, бомби, фашист! Плевать мне на все твои бомбы…
Хорошо, что в таком грохоте никто не слышал моего крика, а то могли бы подумать, свихнулся парень. Но странное дело, как-то легче мне стало после этого.
Отсидели мы в щели всю бомбежку — три полных сеанса. А через час после нее уже ехали на попутном грузовике к фронту. Капитан Чапичев почему-то все шутил и подтрунивал надо мной. Мне же было не до шуток. Сказал я капитану, что спать хочу, привалился спиной к кабине и глаза закрыл. Заснуть я, конечно, не мог — думы разные одолевали. А капитан расстелил плащ-накидку, лег на нее и сразу уснул, даже захрапел. Ох и тошно стало мне от его храпа. Показалось тогда, что совсем бесчувственный он человек.
Часа через два-три добрались до батальона. Я сразу к комбату, доложил как полагается о прибытии и вышел от него уже командиром третьего стрелкового взвода. Тут же возле блиндажа увидел капитана Чапичева. Голый до пояса, он с явным удовольствием, как говорят, с аппетитом мылся. Боец из огромного чайника лил ему на шею, плечи и спину холодную воду.
— А вы счастливый, товарищ капитан, — сказал я. — Сколько у вас родинок на теле. Это верная примета.
Капитан рассмеялся:
— А что, пожалуй, действительно верная примета. Я лично считаю себя вполне счастливым. Родился в великую эпоху, сражаюсь под великим знаменем. Нам еще позавидуют, товарищ Прянишников. Нашему трудному счастью позавидуют…
Ну, думаю, сейчас замполит речь произнесет соответственно своей должности. А у меня к тому времени начисто аппетит к речам пропал. У нас в училище начальство каждый день речи произносило.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});