Адольф Гитлер. Том 3 - Иоахим К. Фест
С ипохондрической педантичностью отмечал Гитлер любое отклонение в своих анализах. Он непрерывно следил за своим состоянием, щупал пульс, обращался к книгам по медицине и «прямо-таки горами» принимал лекарства: таблетки снотворного и уколы, препараты для улучшения пищеварения, средства от гриппа, капсулы с витаминами и даже постоянно находившиеся у него под рукой эвкалиптовые леденцы давали ему ощущение заботы о своём здоровье. Если какое-то лекарство прописывалось ему без точного указания, когда его принимать, то он глотал его с утра до вечера почти беспрерывно. Профессор Морелль — модный берлинский врач по кожным и венерическим болезням, ставший по рекомендации Генриха Хоффмана его лейб-доктором и при всём своём врачебном старании не лишённый черт мракобесия и шарлатанства, — потчевал его, помимо всего прочего, почти ежедневно уколами: сульфанамиды, вытяжки из щитовидной железы, глюкоза или гормоны должны были улучшать или регенерировать кровообращение, кишечную флору, а также укреплять его нервы, недаром Геринг саркастически называл врача «рейхсмастером по уколам»[513]. Естественно, чтобы поддерживать трудоспособность Гитлера, Мореллю приходится с течением времени прибегать ко все более сильным средствам и значительно сокращать паузы между их применением, а затем снова прописывать противодействующие средства седативного характера для успокоения перевозбужденных нервов, так что Гитлер подвергался перманентному раздирающему его процессу. Последствия этих продолжительных медицинских интервенций — иногда до двадцати восьми различных средств — стали заметны только во время войны, когда напряжение происходящего, короткий сон, монотонность вегетарианской пищи, а также лемурное существование в бункерном мире ещё более усилили воздействие препаратов. В августе 1941 года Гитлер жалуется на приступы слабости, тошноту и озноб, у него отекают голени, и не исключено, что в этом проявилась первая противодействующая реакция годами насильственно управляемого тела. Во всяком случае, начиная с этого времени, состояние изнеможения наблюдается у него значительно чаще. После Сталинграда он через день принимает средство, которое должно снимать депрессивное настроение[514], теперь он не переносит яркого света и по этой причине велит сшить себе для пребывания вне помещения фуражку с большим козырьком, порою жалуется, что теряет равновесие: «У меня всё время такое чувство, будто я заваливаюсь в правую сторону»[515].
Несмотря на видимые изменения во внешности, ссутулившуюся спину, быстро седеющие волосы и становившиеся все более измождёнными черты лица, выпученные глаза, он до самого конца сохраняет поразительную работоспособность. Правильно считая, что его несломленная энергия — это заслуга усилий Морелля, он при этом всё же упускает из виду, в какой степени его сегодняшнее здоровье жило за счёт будущего. Профессор Карл Брандт, также принадлежавший к узкому врачебному персоналу Гитлера, заявил уже после войны, что лечение Морелля привело к тому, «что, так сказать, жизненный эликсир был заимствован и израсходован на годы вперёд» и Гитлер как бы «ежегодно старел не на год, а на четыре — пять лет»[516]. Это и было причиной его словно бы внезапно наступившего раннего одряхления, превращения в развалину, что выглядело так странно и нелепо на фоне тех лекарственных эйфорий, что он себе создавал.
Поэтому было бы также неверно сводить очевидные явления упадка, кризисы и подобные припадкам приступы Гитлера к структурным изменениям его натуры. Скорее, хищническая эксплуатация возможностей и резервов собственной психики частью перекрывала наличествовавшие элементы, частью усиливала их, но, конечно же, не послужила причиной, как это иногда утверждалось, разрушения его до того совершенно здоровой личности[517]. Спор относительно воздействия содержащегося в некоторых из прописывавшихся Мореллем лекарств стрихнина на этом оканчивается. То же самое можно сказать и по поводу неразрешимого вследствие ситуации с источниками вопроса о том, не страдал ли Гитлер болезнью Паркинсона (Paralysis agitans), или объясняются ли дрожь в левой руке, сутулость, а также нарушения движений психогенными причинами, — всё это представляет собой вторичный, а отнюдь не по-настоящему исторический интерес, ибо это сходное по своему внешнему виду с тенью явление когда-то было мужчиной, теперь же оно бродило с застывшим, подобно маске, выражением на лице по ставке, опираясь на палку, и вовсе не эти изменения придают ему в его последние годы такой захватывающий дух характер, а та его производящая впечатление застылости последовательность, с которой он держался за свои прежние навязчивые идеи и воплощал их в жизнь.
Он был человеком, нуждавшимся во все новых искусственных разрядках; можно сказать, что в определённой степени наркотики и лекарства Морелля заменяли ему старый стимулятор, которым была овация масс. После Сталинграда Гитлер чурается публики и произнесёт в последующее время, в общем-то, всего лишь две большие речи. Уже вскоре после начала войны он заметно отступает на задний план, и все пропагандистские старания облечь в миф это его отшельничество не могут всё же заменить столь укоренившееся чувство его постоянного присутствия всегда и во всём, то чувство, с помощью которого режим снимал и ставил себе на службу латентный избыток энергии, стихийности и готовности к жертвам. И вот теперь это представление рушится. Насколько редко Гитлер, заботясь о своём ореоле непреклонности, бывает в разрушенных городах, настолько же редко выступает он после поражений, обозначивших перелом в войне, и перед массами, хотя, вероятно, чувствует, что эта боязнь не только отнимает у него власть над душами, но и — в удивительной обратной связи — энергию у него самого. «Всё, чем я есть, это только благодаря вам», — бросил он как-то в массы[518] и выразил этим, поверх всех аспектов, касавшихся техники власти, соотношение имеющей силу закона, чуть ли не физической взаимозависимости. Потому что риторические эксцессы, сопровождавшие его жизнь, начиная с первых, ещё неуверенных выступлений в пивных залах Мюнхена и кончая тяжёлыми, вымученными попытками двух последних лет, всегда служили не только тому, чтобы разбудить чужие силы, но и чтобы оживить свои собственные, и были для него — помимо всех политических поводов и целей — средством самосохранения. В одной из своих последних больших речей он как бы уже заранее объяснит своё бросавшееся в глаза молчание на заключительном этапе величием событий на фронте: «Разве тут требуется от меня много слов?» Но после он будет жаловаться в узком кругу, что не рискует уже выступать перед десятками тысяч, и скажет, что, наверное, не сможет больше в своей жизни произнести длинную речь. Представление же о конце