Александр Архангельский - Александр I
Вождям библейских обществ легче было найти общий язык с шаманоподобными духовидцами вроде Екатерины Татариновой, чем, например, с отцом Иоанном Поповым-Благосветовым, будущим епископом Иннокентием, апостолом Аляски и преемником митрополита Филарета (Дроздова) на московской кафедре, а ныне простым русским попом.[248] Таинственность была императивом послевоенной эпохи; в кружке Татариновой можно было не только читать и петь, но и радеть, вращаясь в некоем духовном вальсе, пока не «накатывал Св. Дух» и не открывались тайны Божественного космоса. Недаром к кружку Татариновой, до тех самых пор, покуда ее «дама» не оказалась бита апокалиптическими козырями архимандрита Фотия, принадлежали генерал Милорадович, издатель «Сионского вестника» Лабзин, секретарь Библейского общества Попов; к ней захаживал князь Голицын; Александр Павлович не заглядывал, но благоволил… Изгнанная из светских гостиных через дверь, вера возвращалась через окна; увы, по пути она успевала до неузнаваемости измениться и не столько подрасти, сколько раздуться, как мыльный пузырь — легкий, радеющий, радужный…
Отблески этих озарений новоначальные начальники России искали и в православном мире, в русском типе набожности. Все, в чем не находили — отвергали начисто; все, во что можно было привнести жар, сокровенность и тайну — принимали — и привносили. Послевоенный Александр Павлович сохранял равнодушие к приходской жизни, зато любил наезжать в обители — в Киево-Печерскую лавру, на Валаам. Его вдохновляла дикая и девственная природа, услаждало торжественное уединение молитвы; воодушевляли полуночные долгие службы; ночные анонимные исповеди вблизи святых мощей, при трепетном свете лампады… Но то, что неотделимо от мистически напряженной атмосферы — и прежде всего ледяную монастырскую трезвость, — он как бы выносил за скобки своего религиозного опыта.
А главное… главное, на поверхностный взгляд, сравнение и впрямь было не в пользу российского священства, по крайней мере — женатого. Что видел, что слышал царь в богатых столичных храмах? Пустое велеречие, медовую сладость, маслянистую пустоту холодноватых отцов-протоиереев. Что знал о нищих провинциальных «батюшках»? Что беспробудно пьют, подчас — непотребствуют. Что должен был думать о сословии в целом, получая такие вот донесения: на праздник Благовещения 20-го года священник Сперансов «пришел пьяный в церковь к вечернему пению: сел на скамейку неподалеку от Св. Престола и… (обсерился? выблевал? — А. А.)»;
«угличский соборный иерей Рыкунов на 1-й день Пасхи был за вечерним пением пьян, и когда протоиерей, по окончании вечерни, вошел в алтарь, то увидел священника Рыкунова лежащим и облевавшимся в алтаре»;
в Кинешемском уезде (того же дня!) весь причт пришел к вечерне пьяным; начали буянить; староста их запер — без огня; утром прибыл благочинный: «на амвоне и на висящей у царских врат епитрахили было несколько капель крови, и самая епитрахиль по местам изорвана… Евангелие было на престоле опрокинуто, кресты в беспорядке, св. Ковчег — на лавке у левого клироса… а у дьякона Егорова руки искусаны и в крови».[249]
Цитируя соответственный указ Александра I (дошли до нас «позор и нарекание влекущие поступки духовенства…»), автор «Левши» Николай Лесков проникновенно замечает: и царь, и Голицын «жаждали видеть и уважать в духовном его духовность… когда они видели священный для них сан в унижении, они страдали так сильно, что, может быть, теперь иному это даже и понять трудно». Они «и прочие благочестивые люди их века, которых позднейшая критика винила в недостатке т. н. „русского направления“ и в поблажке мистической набожности на чужеземный лад, не были виноваты в том, что грубость отталкивала их от себя», а обратиться к «общецерковной помощи, т. е. к приходу», мешали им «их туманные вкусы».[250]
Но даже если бы вкусы царя и его министра были иными — все равно: в церковной сфере царь натыкался на ту же преграду, какая вставала на его пути в сфере политической; преграду, которую он почти преодолел в 12-м году, но которая вновь выросла перед ним в 15-м. Речь о безгласии власти; о вакууме дворца. На уровне духовном этот вакуум оборачивался религиозным салоном. И это было еще одной — быть может, главной — причиной того направления, какое неуклонно принимала евангельская политика царя, проводимая князем Голицыным и его «министерством затмения» (Карамзин), «министерством религиозно-утопической пропаганды» (о. Георгий Флоровский).
Подымаясь в область идеологическую, этот комплекс психологических причин, выводивших на авансцену русской религиозно-политической жизни г-жу Криднер, Татаринову, Госнера, выстраивался в целостную систему взглядов царя.
В «Записке о мистической словесности», составленной им для сестры, Екатерины Павловны, читаем:
«Начало так называемых мистических обществ скрывается в самой глубокой древности.
…Связь между древними и настоящими обществами положила Христианская Религия.
В начале своем она не что иное была, как таинственное общество. В Иерусалимскую церковь никто не был допускаем без испытаний и очищений.
Политика Государей превратила сие таинственное учение в общенародную религию. Но… не могла обнаружить таинства.
Следовательно, и ныне, как и всегда, есть церковь внешняя и церковь внутренняя; основание учения в обеих… есть одно и то же: Библия. Но в первой известна одна буква, а во второй преподается ее разум».[251]
В соответствии с этой программой царь и выстроил последовательность «библейской политики», осуществленную «псарями» и унизительную для православных: для возрождения «внешней» церкви дадим пастырям и пастве перевод Писания; одновременно издадим сочинения, предназначенные для «внутренней» церкви (по списку, приложенному к «Записке о мистической словесности»); призовем тех, кто истолкует Беме и Сведенборга, Сент-Мартена и Юнга-Штиллинга; не по букве — по духу; противопоставим «их» внутренний опыт «нашему» внешнему; постепенно перевоспитаем отечественное священство, приобщим и его «тайне брачного дня»; перевоспитанное священство займется паствой — и тем завершит реформу «духовной жизни» как составную часть «священной политики».
Именно этого ждал государь от библейских обществ внутри России и от Священного Союза за ее пределами.
А чего ждала от библейских обществ и евангельского перевода сама Россия? Многого; может быть, большего, чем отцы-основатели и сам царь. Но все-таки — совершенно иного.
Если кратко, то патриархальный период российского бытия завершался; вместе с его завершением менялись все привычные пропорции общества. Древняя формула — клирик молится, дворянин служит, ремесленник производит, крестьянин пашет — утратила свою незыблемость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});