Борис Тихомолов - Романтика неба
И мы пошли к воротам. Проходя мимо часового, я при свете прожекторов увидел его внимательные глаза. Вот раздвинулись сухие губы, и до нашего слуха донесся хриплый, едва различимый старческий голос:
— Не выходите, сынки, за ворота — комендантский час.
— Да? Мы и забыли! Спасибо, папаша.
Мы повернули назад. В это время где-то вдалеке глухо захлопали зенитки. Лучи прожекторов сошлись в пучок и остановились на сверкающей точке. Поймали! По крышам домов пролетела осыпь осколков от зенитных снарядов.
Пройдя часового, я подошел к ранее намеченному мною зарешеченному окну подвала и, кладя на подоконник оба свертка, сказал:
— Слушай, отец! Вот тут я положил тебе поесть. Но ты эти свертки сейчас не трогай. Будешь сменяться — тогда…
И мы ушли. И, между прочим, не было нам радости от этого поступка. Мы делали его от души, без всякой задней мысли, без всякого желания покрасоваться. И все же в этом мерещилось нам что-то унижающее достоинство человека. Впрочем, наши мерки, конечно, никак не подходили к трагически тяжелой ленинградской действительности.
Мы погасили коптилку, подняли на окне светомаскировку и улеглись в холодные постели. За окном то угасали, то вспыхивали вновь лучи прожекторов, и в разных концах города взрывались тяжелые снаряды дальнобойной фашистской артиллерии. Было далеко за полночь, а мы никак не могли уснуть.
— А ведь я где-то читал, — сказал, приподнявшись на локтях, Иван, — что для голодающего человека хлеб хуже яда. Правда это или нет?
— Ладно, Ваня, спи, — сказал я ему, — завтра ним лететь. — А сам подумал, что, действительно, как бы старику от этого подарка не было худо.
Мы проснулись от стука в дверь. Это был Саша. Он уже приехал за нами. Было позднее утро. В голубом небе неподвижно висели позолоченные солнцем облака. На соседней крыше искрились сосульки. Хороший день! Мы быстро оделись и, чтобы не встречаться с хозяйкой (еще позовет завтракать!), потихоньку вышли на лестницу.
На втором этаже в сторожке было трое. Лица возбужденные, будто что-то стряслось необычное. Один из них, опираясь плечом о косяк двери, говорил:
— Ну вот, понимаете? Замок на месте, пломба, сургучная печать, все целое, а он…
Мы прошли мимо, сказали «доброе утро», вслед затем — «до свидания» и стали спускаться вниз. Шагая по ступеням, я машинально прислушивался к словам говорившего.
— Да, так вот: все, значит, цело, а у него полный рот набит. Ест что-то, и еще в кармане. Откуда взял? Ограбил склад? Говорит: «Летчик дал». Ищи дурака! Кто поверит? Ну, конечно, все отобрали, взвесили, а его «на губу». Будет сидеть, пока не признается…
Содержание этих слов до меня дошло не сразу. Только выйдя во двор и увидев другого часового, я вдруг осознал смысл услышанного. Круто повернувшись и прыгая через две ступеньки, я помчался вверх. Влетел, запыхавшись, и с ходу выпалил:
— Часовой, который ночью стоял, где он? Мы отдали ему свои порции ужина!..
Сидевшие в каморке приподнялись, глядя на меня в неописуемым изумлением.
Эх, капитан, капитан!
И вот мы снова летим в Ленинград. Во всеоружии.
— Ваня, ты хлеб уложил?
— Уложил.
— И консервы?
— И консервы.
— Отлично!
Еще бы! Наш багажник забит до отказа. Сухой паек, Хлеб, сухари, Даже репчатый лук, который Ваня раздобыл где-то, в одном из наших полетов на юг.
— Витамин! — сказал Ваня, укладывая связку. — Чудо! Ленинградцы будут на седьмом небе.
Стоит апрель. Но он мне не нравится, этот вероломный месяц. Два дня назад над аэродромом свирепствовала такая пурга, что самолеты пришлось откапывать. А вчера как-то сразу потеплело. Снег осел, стал тяжелым, зернистым, как саго. Впрочем, мы летим на север, а там должно быть значительно прохладней.
Приехал фельдъегерь — тот же Фома Кузьмич. Мы встречаем его как старого знакомого. Смеясь, подсаживаем в самолет. С возгласом «эй, ухнем!» подталкиваем сзади в неуклюжий овчинный тулуп. Фома Кузьмич ворчит, как медведь, топорща в сдержанной улыбке усы.
Взлетаем. Берем курс на Тихвин. Небо почти очистилось от облаков, и тепло солнечных лучей ощущается основательно.
Внизу под нами все в сказочном блеске: снег, снег, снег. Нетронутая белизна. Темно-зеленый бор повеселел. А на опушке березки собрались, размахивают голыми ветвями по ветру. Вспыхивают на солнце сосульки, свисающие с деревенских крыш. Черными лоскутками носятся вокруг церквей грачиные стаи. Весна идет. На сердце тревожно…
Тихвинский аэродром нам не понравился. Снег расползался под ногами хрустящей влажной кашицей. Фома Кузьмич сидел нахохлившись в самолете. И хотел бы выйти, да нельзя. Он — в валенках. А калоши не взял. Вот беда!
Я тороплю шофера-заправщика:
— Петрович, скорей, скорей! Как бы нам здесь не застрять.
Петрович молчит, с сердцем выключает насос и, криво улыбаясь, поглядывает на противоположную сторону аэродрома, где летчики-истребители, собравшись вокруг командира, о чем-то спорят.
— Полет-то важный небось? — спрашивает заправщик у Кузьмича.
— У нас все полеты важные, — нехотя отвечает фельдъегерь. — Кровь из носу, а доставить надо. Так мне сказали, когда я выезжал.
Меня тоже предупреждали о важности полета. И по этому поводу у нас с командиром был разговор.
— Доставить нужно обязательно, — сказал командир, придвигая мне бумажку. — Вот, читай: «При любых обстоятельствах», но без сопровождении не ходить, даже если будут подходящие условия полета. Понял? Распишись.
Заправка кончилась.
— Зря все это! — неожиданно сказал шофер, укладывая шланг.
— Что зря?
— Да вот — заправка. Никуда вы не полетите. — Петрович ткнул носком сапога в мокрый снег. — У нашего, этого… — он кивнул в сторону летчиков-истребителей, — баба здесь, и все такое. И лететь ему в Ленинград нет никакого резона. Аэродром — вон он — часа через три раскиснет совсем. И тогда лафа! Сиди, жди, когда снег сойдет и травка появится. А в Ленинграде-то воевать по-настоящему придется. — Петрович с сердцем плюнул в крупчатый снег. — Тьфу ты, прости господи, говорить-то тошно! Ребята, видите, спорят. Он не хочет.
«Он» — это капитан, командир эскадрильи, которого Петрович, как видно, недолюбливает, ну и наговаривает лишнее. Как это — не полетит? Куда он денется? Взлечу я, взлетят и они. Им еще даже проще: машины их легче, а баллоны, пожалуй, пошире моих.
Я запустил мотор и порулил на старт. Машина грузла, но не очень, взлететь можно вполне.
Останавливаюсь возле «Т», окидываю взглядом эскадрилью истребителей. Винты крутятся у всех. Ну вот и хорошо! Наговорил, значит, лишнего Петрович. Поехали!
Самолет, пробежав несколько дольше обычного, оторвался. Набирая скорость, я убрал шасси, выдержал машину над полем и лихо, с разворотом взмыл вверх. Хорошо! В плечах знакомый зуд летного задора. И если посмотреть с земли на такой разворот — это очень даже красиво выглядит. Знай наших!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});