Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Забегу вперед: осенью, когда и колхозницы, и мы с Марусей принялись копать картошку, все диву давались. На соседних с нами делянках женщины выбирают из земли мелкую, как орехи, а у нас с Марусей — ну прямо не картошка, а тыква. Курносенко, проезжая мимо верхом, остановился возле накопанной нами кучи и пробасил: «Нашу Арину Анатольевну бог любит».
«Жаль,— подумала я тогда,— что бог проявляет свою любовь ко мне только в урожае картошки».
Накопали мы с Марусей шестьдесят четыре куля отборной картошки. После этого разбогатели, приобрели в обмен на картошку и корыто, и пару кастрюль, и цинковое ведро, и разную утварь. Менялись с нами в основном немцы Поволжья, переселенные сюда в начале войны.
К Октябрьским праздникам колхоз премировал меня отрезом на платье — плотной бумажной тканью—лиловой, с черными разводами. В два дня, к самым праздникам, одна из колхозниц сшила мне платье. Какое это было странное и приятное чувство — надеть совершенно целое, новое платье и знать, что оно — твое.
Накануне праздника меня снова, а со мной — и Марусю, повезли в Сухобузим на торжественный концерт. Вот уж действительно праздничным оказался этот концерт!
Первой выступила Маруся. Отлично пела, я ей аккомпанировала. Потом Кожуховский вышел со своим «Землетрясением в Японии», а за ним — я с баянистом. Пропели какую-то песню, и тут под звуки аплодисментов на сцену выходит наш районный прокурор — плотный, добродушный, приближается ко мне сзади, берет за плечи и чуть отстраняет назад: «Извините, я на минуточку вас прерву.— И к публике: — Товарищи! Только что получено экстренное сообщение: Киев освобожден нашими войсками!»
Что тут началось! Аплодисменты, крики радости... А я стою и реву. И тихонько говорю баянисту, чтобы играл все украинские песни, какие только у нас с ним есть в репертуаре. И пошло: «Ой казала менi мати», «Гуде вiтер вельми в полi, «Ой я дiвчина Наталка»... Пела я, конечно, с особенным подъемом, а уж как принимали эти песни...
Вот так мы узнали, что Киев снова наш. Какую бурю чувств вызвало это сообщение! Вот когда поверилось всем сердцем, что война идет к концу, что наши побеждают проклятых фашистов, что скоро, скоро...
Окрыленная этим радостным событием, я принялась писать заявления — Калинину, потом Сталину, Молотову, рассказывала о своем аресте, об отсутствии какой бы то ни было вины перед Советской властью, о том, что я разыскала сына, что отец его погиб на фронте и я умоляю разрешить мне поехать за сыном, соединиться с ним в любой точке нашей земли.
Никакого ответа на эти отчаянные письма-заявления я, разумеется, не получила.
В целом ведение колхозного учета (особенно в небольшом колхозе) не было очень трудным делом, я во всем этом довольно быстро разобралась, а вот годовой отчет в любом колхозе сложен, и приходится немало поломать голову, пока не добьешься, чтобы все графы отчета сбалансировались, а этих граф много. Счетоводы — ведь чуть ли не все население колхозов, кроме стариков и инвалидов, на фронте — выбирались либо из неопытной молодежи, либо из не слишком грамотных стариков. Как-то, с грехом пополам и с помощью райзо, справлялись, но вот когда подходил годовой отчет, правление колхоза принималось кричать «караул!».
Только я закончила годовой отчет своего колхоза, как по рекомендации райзо меня пригласили сделать отчеты еще в двух колхозах. Пришлось хорошенько посидеть, недосыпая и порядком уставая, но зато домой я возвращалась, как добрая девица из сказки «Морозко» — кошевка, в которой еду к себе домой, трещит от продуктов. Дают мне за отчет по два пуда пшеничной муки, по горшку или бидону меду, разных овощей...
Все, кроме овощей, я сейчас же продаю, а полученные деньги без промедления высылаю Лене и маме пополам. Да и в своем колхозе чуть что получу сверх нормы, сейчас же сбываю — и на почту. К концу моей жизни в Сибири у меня набралось несколько десятков квитанций на посланные Еве деньги. Мамины я, конечно, не сохраняла, а эти Маруся настойчиво советовала беречь. На некоторых квитанциях стояли небольшие суммы — по двести, даже по сто рублей, а на иных — по тысяче и по две, ведь пуд пшеничной муки тогда стоил две с половиной тысячи, а продать муку, так же как и мед, было очень легко.
Ева сообщает, что деньги получила, пишет несколько слов о Лене, я тоже — только о Лене. Никакой дружеской переписки нет, о себе — ни слова. Пишет и Леня мне маленькие письмишечки, начинаются они всегда словами: «Дорогая мама!», и это обращение согревает мне сердце.
Вот так и жили. Я кручусь, как белка в колесе, особенно в летнюю пору. Маруся готовит что-нибудь поесть. Очень много она, бедная, плачет, проклинает Сталина и подлого доносчика, который написал, что она спела в Харькове по радио вместо слов «Для нас котить хвилi Днiпро» — «Не для нас котить хвилi Днiпро».
Однажды мама прислала мне посылку — свое нарядное шерстяное платье, туфли и старый плед. Платье и туфли пришлись как раз на Марусю, она миниатюрнее меня. И решила Маруся снова попробовать взяться за работу — учительницей в начальной школе. Поработала недели две — нет, не получилось. Приходит с работы расстроенная, дети смеются, не на все вопросы учеников она находит ответ. Вскоре опять засела дома.
Тут я окончательно поняла, что Маруся могла в свое время, да и сейчас на концертах в Сухобузиме, очень хорошо петь, а все остальное у нее не получается, нет в ней какой то цепкости, нужной для того, чтобы взяться в трудную минуту за любое дело и с ним справиться. Вот при доме помочь — это пожалуйста. Кроме посадки картошки, мы еще взялись в Малиновке вырастить презентованного мне колхозом поросенка. Кормили, поили, варили ему мелкую картошку, но поросенок оказался каким-то ущербным — ел невероятно много, выскакивал из своего сарайчика и с громким визгом ломился к нам в дверь, но так и не вырос и через какое-то время отдал богу душу.
Были в нашей с Марусей жизни и радостные дни. Живя и в Малиновке, и в «Красных горках», несколько раз ходили в тайгу за лесной клубникой.