Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
Жаль только, что он был слишком уж исполнен ретивости и красноречия. Ну как перекинешь мост от турецких бесчинств к замысловатостям росянки? У Леббока он добрых три дня с неистощимой и незлобивой энергией метал громы и молнии в турок и у Дарвина продолжал в том же духе. Чарлз слушал и получал истинное удовольствие. Но наконец великолепные раскаты ораторского грома замерли, и общество стало разъезжаться. Заслонив глаза ладонью от заходящего солнца, сутулый книгочей с длинной белой бородой стоял и глядел, как, прямой, подобранный, удаляется Гладстон. Потом он повернулся к Морли — тот стоял рядом, собираясь прощаться, — и с простодушной, искренней благодарностью воскликнул:
— Какая честь, что у меня побывал такой великий человек!
Что до Гладстона, тому запомнились только турки. В его бумагах значится лишь «содержательный визит» и «интересная беседа».
«Мы тут читали вместе одну превосходную работу, проповедующую… дарвинизм, — рассказывает Эмма в письме к Фанни Аллен. — Мне иногда ужасно странно, что близкий мне человек поднимает в мире такой шум».
Впрочем, Чарлз наделал шуму уже давным-давно. Теперь они с Эммой все больше чувствовали себя лишь сторонними наблюдателями истории, которой сами дали начало. Вот уже и дети стали подавать собственный голос. Математик Джордж взялся поправлять сэра Уильяма Томсона[188], и ему предстояло вскоре излагать свои идеи Королевскому обществу. Фрэнк — сначала медик, потом биолог — стал ассистентом отца и теперь, где только можно, пытливо изучал протоплазму. Ленни, которому Эмма всего несколько лет назад велела «приниматься за рукоделье», в недалеком будущем предстояло строить форты, а теперь он отправлялся в качестве фотографа в научную колумбиаду по Новой Зеландии.
— Ай да сыновья у меня — все как на подбор, и каждый творит чудеса! — восклицал Чарлз.
Слава богу, нетрудно было увидеть, насколько все они умней, чем был в их годы он.
Однако из тех надежд, которые они подавали в юности, мало что сбылось. В зрелые годы потомки Дарвина отличались просвещенностью, уверенностью в себе, рассеянностью, наивностью, эксцентричностью — милейшие люди! Один сделался военным, майором, другой — лорд-мэром Кембриджа. Все нашли себе очаровательных и достойных жен. Все жили в солидных особняках и имели еще более солидные чековые книжки. Все водили дружбу с выдающимися людьми, но сами по праву к таковым не принадлежали. Какая-то смутная тоска по прошлому лишила их жизнь устремленности вперед. В дни, когда расшатывались основы и люди стремились к самоутверждению, они скромно держались в стороне и безмятежно уповали на прочность и незыблемость сущего. В век, который стремительно сметал все приличия, они оставались щепетильно-благопристойны и до того верны средневикторианским устоям, что, когда на каком-то обеде Вирджиния Стивен отпустила «несколько двусмысленную шуточку», Джордж, к изумлению своей дочери Гвен, «понял ее, представьте» и, «всем своим видом выражая неодобрение, отвернулся». Беда в том, говорит Гвен, что у детей Дарвина был слишком уж снисходительный отец, слишком маловзыскательный, а главное — слишком милый. Поэтому он навсегда остался их кумиром, а детство — временем самых счастливых и значительных событий в их жизни. Быть бы ему покруче, поприжимистей, чтобы они поневоле взбунтовались, быть бы повъедливей, чтобы они вырвались из-под его опеки и научились дерзать на свой страх и риск. «Во всяком случае, — пишет она, — я знаю одно: я всегда чувствовала себя старше, чем они. Не лучше — какое там, не добрей, не тверже, не разумней. Просто старше».
Эмма не так безропотно, как Чарлз, примирилась с дружным повзрослением своих сыновей. Новозеландские похождения Ленни не вызвали у нее никакого восторга.
— Я ожидала большего. Страсть как приелась Новая Зеландия, — заметила она Этти, насмешливо сказав о Новой Зеландии то же самое, что заявил как-то в детстве Ленни про хлеб с маслом к чаю.
Пожалуй, они с Чарлзом по-настоящему не отдавали себе отчета в происходящем, во всяком случае, до тех пор, пока не съездили в Бассет к Уильяму, на его виллу. И не то чтобы поездка в каком-то смысле не удалась — нет. «Уильям говорит, как уныло и неинтересно теперь за столом и как он рад, что мы приехали. По-моему, он не на шутку по нас скучает, — и тут она решается облечь в слова огорчительную догадку, — хотя П. <папа> счел бы такую мысль явно слишком самонадеянной, поскольку Уильям человек, а мы с ним — допотопность».
Много лет они каждый вечер садились сыграть ровно две партии в триктрак — ни больше ни меньше. Когда Чарлзу не везло, он прибегал к ритуальному выражению, заимствованному из «Дневника для Стеллы»[189]: «Ах, гром тебя разрази!» На что Эмма, без сомнения, отзывалась не менее ритуальной фразой.
Этот легкомысленный обряд, кроме того, удовлетворял его страсть к подсчетам. «Кланяйтесь от нас, пожалуйста, миссис Грей, — писал он старинному своему другу Аза. — Я знаю, она любит, когда мужчины хвастаются, это чудесно их освежает. Так вот, у нас с женою счет в триктрак таков: она, бедненькая, выиграла всего-навсего 2490 партий, меж тем как я — троекратное ура! — выиграл 2795!»
Эмма любовно и неукоснительно поддерживала переписку с живыми тенями далекого прошлого, незамужними тетушками и престарелыми вдовицами. Из поколения Джозайи Веджвуда и доктора Роберта Дарвина в живых осталась только Фанни Аллен. Это была смышленая, бойкая, неукротимая старая дева — ей перевалило за девяносто; жила она в веселом, хорошеньком домике у моря и категорически отказывалась платить своей кухарке больше двенадцати фунтов в год — правда, Элизабет Веджвуд и Фанни, жена Генсли, по секрету увеличивали эту сумму в соответствии с требованиями нового времени. С трезвым здравомыслием, свойственным XVIII веку, Фанни не признавала Теннисона и его «вкрадчивых, сюсюкающих» подражаний Шекспиру, приводя как пример, действительно достойный подражания, убийство герцога Хемфри из драматических хроник. Своей внучатой племяннице Генриетте она подарила томик Бернса с язвительной надписью, что он, как она надеется, отвадит ее от «мистера Теннисона».
Эмма старалась дать Фанни представление о том, какова теперешняя молодежь. «Генриетта… была на балу для рабочего люда, — писала она, — танцевала с бакалейщиком и сапожником, они держались точно так же, как все, и одеты были нисколько не хуже. Дамы явились в премилых нарядах, хоть и недорогих, и выглядели много пристойнее, чем светские модницы из общества на нынешних балах». Они с Чарлзом несколько раз принимали у себя слушателей Личфилда из лондонского Рабочего колледжа. Приезжали сразу человек семьдесят, разбредались по саду, пели песни под липами и наконец сходились на лужок пить чай. Чарлз с ними ладил прекрасно, хотя такими вечерами он, должно быть, тревожно прислушивался к своим ощущениям, предвидя грозную возможность бессонницы и головных болей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});