Ирвин Уильям - Дарвин и Гексли
«Мне дозволялось говорить ему что угодно: много лет тому назад, например, мне показалось, что он зря нападает на стольких ученых, хоть я и полагаю, что в каждом частном случае он был прав, — и я ему сказал об этом. Он возмущенно отверг мое обвинение, и я ответил, что очень рад, если ошибся. Разговор у нас шел о его вполне оправданном выступлении против Оуэна, и через некоторое время я заметил:
— Как вы умело раскрыли промахи Эренберга!
Он согласился и прибавил, что такие ошибки надобно разоблачать, это в интересах науки. Прошло еще немного времени, и я опять свернул на свое:
— Бедный Агассис, не поздоровилось ему от вас.
Потом я назвал еще одно имя, и тут он сверкнул на меня глазами и разразился смехом, отпустив и мне изрядную долю любезностей. Великолепный человек и достойно потрудился на благо рода людского».
Гексли был ему «самым добрым другом», служил оплотом дела эволюции в Англии; кроме того, он проделал замечательную работу в области зоологии и достиг бы гораздо большего, если бы не был так обременен необходимостью писать, заниматься вопросами образования, выполнять административные обязанности.
А еще один близкий, но менее лестно описанный в «Автобиографии» друг к тому времени умер.
«Нынче на Ватерлоо-Плейс мне встретился Ляйелл, он шел с Карриком Муром, — писал Гексли в июле 1871 года, — и, хотя после того, что Вы мне сказали на днях, я был подготовлен, его вид, а еще более — неразборчивость его речи меня потрясли. Нет сомнений, что речь его нарушена, как Вы и говорили, и это обстоятельство внушает мне самые недобрые предчувствия».
Ко всем этим напастям вскоре прибавилась слепота.
Ляйелл мечтал, что в старости сможет вознаградить себя за целую жизнь, прожитую в тяжких трудах, и немножко чаще выезжать на званые обеды. Но выезжать на званые обеды — неподходящее занятие для человека, у которого почти отнялась речь и совсем отказали глаза. К тому же, помимо физических страданий, которые он сносил безропотно, он изведал в преклонные годы горькую участь человека, которого обошли приглашением на важное торжество. Ляйелл произвел революцию в геологии. Он топтался на месте во время более серьезной революции в биологии. Он проявил нерешительность и упустил момент. Это была суровая кара, и иногда он тихонько жаловался. Окончательно провозгласив свою верность эволюции, он напомнил Дарвину его слова относительно недругов новой геологии: ученому самое лучшее умереть в шестьдесят лет, чтобы избежать старческого вельможного неприятия «каких бы то ни было новых учений». Ляйелл выразил надежду, что теперь ему, быть может, позволительно пожить еще. И когда Геккель в 1868 году прислал ему свою «Естественную историю мироздания», Ляйелл душевно поблагодарил его, в особенности за главу «О Ляйелле и Дарвине». «Почти все зоологи забыли, что со времени Ламарка и до выхода в свет книги нашего друга „Происхождение видов“ было написано еще кое-что», — писал он.
Теперь тени над головой Ляйелла сгустились еще больше. В 1873 году он лишился своей верной Мэри, которая сопровождала его во время стольких научных странствий по Европе и Америке, а в молодые годы терпеливо сидела и скучала, пока они с Дарвином плутали в дебрях геологии. Казалось бы, что еще оставалось Ляйеллу? Между тем дни его проходили в увлеченном, жадном изучения древних вулканов его родного Форфара, которые он обследовал совместно с блестящим молодым геологом Джадом. Почтенный ветеран терпеливо брел вперед неверной походкой в окружавшем его мраке, слушал, что ему рассказывают о залегании горных пород, с трудом выговаривая слова, предлагал свои суждения и радовался успеху книги своего молодого друга. В последнем из его писем Дарвину только и разговору, что о Джадовых древних вулканах, и ни слова о том, как худо ему самому.
22 февраля 1875 года его не стало. Гукер был оглушен. Он был «мой любимый, мой самый лучший друг… привязанный ко мне воистину и по-отечески и по-братски». Дарвина горе Гукера удивило. «Не могу сказать, чтобы меня очень тронула его смерть: для меня она никоим образом не явилась неожиданностью, а его деятельность в науке я в последнее время считал оконченной». После он порадовался, что Гукер, как президент Королевского общества, сумел добиться для Ляйелла такой чести, как погребение в Вестминстерском аббатстве. «Мне такая возможность… не приходила в голову, когда я в прошлый раз писал Вам». Его просили нести гроб, но он отказался, убоявшись, что ему станет дурно. Его письмо к секретарю Ляйелла мисс Бакли не так бесчувственно и отчужденно, как письмо к Гукеру, и все же в хвалебных строчках сквозит неуловимая небрежность. «Странно подумать, — пишет он под конец, — что мне уж никогда больше не сидеть с ним и леди Ляйелл за завтраком». Это самые прочувствованные слова. Ляйелл так и не слился с дарвинизмом безраздельно. И потому неизбежно было, что он, как почти все старые друзья, выпадет из числа немногих избранных, кто остался близок Дарвину. Чарлз сам сознавался, что не способен больше на сильные чувства к кому бы то ни было, кроме членов своей семьи.
Леббок, ныне лорд Эйвбери, важная фигура в общественной жизни, был тем Меркурием, который обычно возвещал о кратких наездах знаменитостей в этот крошечный, окруженный поклонением мирок. В феврале 1877 года он как-то воскресным вечером нагрянул в растревоженную дрему Дауна с доброй половиной викторианского политического Олимпа, привезя с собою не только Гексли, Морли[186] и лорда Плейфера[187], но и велеречивого, величественно-любезного Юпитера, достопочтенного Уильяма Ю. Гладстона. К Чарлзу, поглощенному мудреными волосками и листовыми «желудочками» росянки, бесцеремонно вторглась жизнь. Это был, право же, единственный в своем роде случай, когда истории не возбранялось возвыситься до философско-поэтических обобщений: великий вольнодумец в политике впервые встретился с великим вольнодумцем в науке. Для Гладстона это было время, когда он готовился вместо героической позы мыслителя вот-вот принять еще более героическую позу человека действия. Три года просидел он в надменном отдалении от низменного и корыстного суесловия форума, с библией в одной руке и Гомером в другой, как символ духовной истории Европы. Но за это время бог знает какие безрассудства натворил умник Дизраэли — словно затем, чтобы его великий соперник имел повод явить благородную, простую мудрость, обличая их; а турки стали резать христиан будто единственно для того, чтобы дать Гладстону возможность обнаружить свою ретивость и свое красноречие, изливая в длинных речах праведное и благозвучное негодование по поводу варварства и злодеяний.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});