Андрей Воронцов - Шолохов
— Миша, мы же не на партбюро… Тут — литература…
— Скажи тогда по-литературному.
Но к литературному разговору Фадеев, очевидно, тоже не был готов. Откашлявшись, он предложил:
— Слушай, давай-ка, чтобы не было недомолвок, я тебе лучше напишу свои соображения и вышлю письмом. Ты когда едешь в Вешенскую?
«Чего это он сразу — в Вешенскую? — удивился Михаил. — Я ведь ему не говорил, что туда собираюсь. Он должен бы иначе спросить: «Ты не скоро едешь в Вешенскую?». В Москве-то легче вопросы с авторами улаживать. Сплавляет меня туда, что ли, чтобы ни хрена не улаживать?»
— Прикажете ехать в Вешенскую? — почтительным тоном спросил он.
— Ты не так понял. Я…
— Ладно. Пока я здесь, в «Национале». Но ты все равно пиши в Вешенскую, будет надежнее.
На том разговор кончился. Главное, что вывел в нем для себя Михаил: Фадеев — не Серафимович. Он, впрочем, и раньше в этом не сомневался. Вскоре Шолохов написал Фадееву письмо, в котором сообщил, что в 1929 году он печатать «Тихий Дон» в «Октябре» не будет.
Но Михаил ошибался, полагая, что его звонок застал Фадеева врасплох. Фадеев ждал его, но никаких приговоров третьей книге произносить пока не хотел. Задуманная им игра еще только начиналась. Ему на самом деле было все равно, едет Шолохов на Дон или нет, он лишь хотел выведать, где тот в ближайшее время будет находиться. Обещанное послание Фадеев сочинять вовсе не торопился. Он предпочитал, чтобы помимо Лузгина еще кто-нибудь из рапповцев высказался в резкой форме о продолжении «Тихого Дона». Выбор его пал на Федора Панферова, члена редколлегии «Октября». Панферов, по расчетам Фадеева, должен был иметь литературный зуб на Шолохова, потому что первая книга его романа «Бруски» о социалистическом переустройстве деревни, физиологического, с сильно замусоренным языком, вышла в злополучном 1928 году, когда все только и говорили о «Тихом Доне».
Через несколько дней после разговора с Фадеевым Михаилу принесли в гостиницу записку от Евгении Григорьевны Левицкой. Она просила прийти, так как у нее есть важное сообщение для него. Михаил отправился в «Московский рабочий».
— Был у меня Панферов, — сказала заметно взволнованная Евгения Григорьевна. — Он заявил: «Вот вы дружите с Шолоховым, убедите его, чтобы он закончил ‘Тихий Дон» тем, что Григорий станет большевиком». — Она помолчала, пристально взглянула на Михаила. — Дальше он сказал: «Иначе «Тихий Дон» не увидит света». — «А если это не соответствует жизненной правде?» — спрашиваю я. «Все равно, — отвечает, — так надо. Иначе ему несдобровать».
Михаил хмыкнул, глядя на Левицкую исподлобья.
— Что вы об этом думаете? — спросила она.
— Передайте ему, Евгения Григорьевна, если вам удастся повидаться с ним: «Вопреки всем проклятым братьям-писателям я кончу «Тихий Дон» так, как считаю правильным».
Левицкая опустила глаза.
— Я, конечно, скажу… Но ведь вы, Миша, понимаете, что он не сам по себе пришел…
— Не хватало еще, чтобы он приходил сам по себе и передавал через вас мне указания! Понятно, что не сам по себе… Только кто ж его послал? Фадеев? — внезапно осенило его.
Услышав это имя, Евгения Григорьевна что-то вспомнила.
— Вы читали уже свежий номер «Октября»? — спросила она.
— Нет еще.
— Авербах обрушился на вашего приятеля Андрея Платонова за рассказ, напечатанный в сентябрьской книжке, а Фадеев его поддержал. — Левицкая протянула Михаилу журнал.
— Фадеев? Он же хвалил этот рассказ, мне Андрей говорил! — Михаил впился глазами в журнальные страницы.
Статья Авербаха имела громоздкое название: «О целостных масштабах и частных Макарах». На первой странице, внизу, было помещено примечание редакции: «Редакция разделяет точку зрения т. Авербаха на рассказ «Усомнившийся Макар» А. Платонова и напечатание рассказа в журнале считает ошибкой».
— Трус! — вырвалось у Михаила. — Какой он, прости Господи, главный редактор? Главный редактор — он не только солдат ЦК, но и авторам отец! Поучился бы у Серафимовича! Только-только вступил в должность, а уже кается: я ошибся! Ну, напечатал бы просто статью Авербаха, если уж иначе нельзя было… Я возьму журнал? — спросил он у Левицкой.
Евгения Григорьевна кивнула.
Вернувшись в «Националь», Михаил прочитал статью и ужаснулся. Авербах не просто жестко критиковал Андрея, он бил его наотмашь, под дых: «Рассказ Платонова — идеологическое отражение сопротивляющейся мелкобуржуазной стихии. В нем есть двусмысленность… Но наше время не терпит двусмысленности: к тому же рассказ в целом недвусмысленно враждебен нам». Далее следовал зубодробительный вывод: «А. Платонов — писатель из рабочих… тем яснее должны быть линии нашего размежевания с ним, тем полнее должно быть разъяснение ошибки «Октября»!» Так писали в то время разве что о платоновском приятеле Пильняке, но Пильняку было все как с гуся вода, с тех пор как его назначили «официальным вольнодумцем». Он не вылезал из зарубежных поездок, представляя в единственном лице «независимую советскую литературу», и бранные статьи в его адрес входили в условия игры, задуманной, вероятно, в недрах ГПУ. Другое дело — Платонов… За границей его еще никто не знал, дома он только становился известен. После разгрома рапповскими вождями редакции «Красной нови» приговоры их стали сродни клеймению каленым железом, никто их, по сути, не оспаривал. Михаилу даже думать не хотелось о том, какая судьба ждала теперь Андрея.
Свою деятельность на ниве мелиорации и электрификации Платонов оставил два года назад. Будущий «вредитель» Рамзин, прагматик и технократ, ознакомившись с планами воронежского «заведывающего работами по электрификации», вроде такого: «Социализму нужна эквивалентная ему физическая сила, чтобы посредством ее социализм стал твердой вещью и утвердил свое мировое господство», добился перевода Платонова в Москву, на «бумажную работу». Из Москвы его перебросили в Тамбов, в город тихий, старушечий, шепчущийся. Воронежским энтузиазмом здесь и не пахло, зато хватало склок и интриг. Платонов затосковал, тем более что семья, Маня и Тотик, осталась в Москве. Но именно тамбовская жизнь помогла Андрею понять, какой же из многочисленных, но до сих пор не получивших признания талантов — поэта, философа, прозаика, ученого, инженера — следует выбрать. Глухими тамбовскими ночами он выбрал прозу. Точнее, крупную прозу он начал писать и до Тамбова, фантастические повести главным образом, но они как бы являлись развернутыми прожектами его идей инженера и ученого. В Тамбове произошел перелом. Закончив фантастический «Эфирный тракт», Андрей взялся за «Епифанские шлюзы». Это была талантливая прозаическая вариация пушкинского «Медного всадника», с финалом, совсем не похожим на то, о чем когда-то писал Платонов в своих пламенных научных статьях.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});