Ирина Одоевцева - На берегах Невы
Он скоро возвратился, похлопывая себя по боку.
— Достал. Ну, идемте! Только не проболтайтесь! Ведь это и для вас опасно.
Да, я знала, это очень опасно. Опасно даже играть в заговорщиков. И, конечно, никому не рассказала о «заходе за револьвером».
В Петербурге, в те кронштадские дни напряжение, волнение и ожидание достигли наивысшей точки. Нервы петербуржцев уже почти не выдерживали пытки надеждой.
Я иду по Бассейной. Пусто и тихо. В тишине явственно доносятся глухие выстрелы с оставшихся верными революции крейсеров. Снег лежит большими сугробами и над белыми, покрытыми снегом крышами, дымно красный, трагический закат. Страшно? Да, конечно, страшно. Страшно и все-таки весело.
Вот, наконец, и Дом Литераторов .
Я вбегаю в прихожую, стряхивая с себя снег.
Дом Литераторов переполнен и жужжит, как улей. Будто это какой-то пролетарский митинг, а не чинное собрание поэтов, кавалерственных дам и сановных стариков.
Ко мне, последней пришедшей с улицы, кидаются со всех сторон за новостями.
— Ну, что?.. что нового?
Но я ничего нового не знаю, ничего не слышала — я только что из дома и никаких слухов — всегда «самых достоверных и последних» — не могу сообщить. От меня разочарованно отходят, а я подхожу к группе, собравшейся вокруг Кузмина. Тут, конечно, Олечка Арбенина, Юрочка Юркун и Люся Дарская. Тут Георгий Иванов, пришедший с Каменноостровского и Зоргенфрей и Мандельштам и Оцуп. Все слушают Кузмина, а он упоенно убеждает их: — Да, да, мы еще увидим сияющие фонари на Невском. Мы еще будем завтракать у Альбера, мы еще будем ездить бриться к Моллэ, мы еще… но увидев меня, новое лицо с улицы, он не доканчивая, что еще сделаем, обращает ко мне свои огромные, нежные, верблюжьи глаза:
— Что нового? Что? Что? Что?…
Почему бы мне не сфантазировать что-нибудь насчет форта «Золотое Семечко» или, что мой кузен — белый офицер — умудрился прислать мне письмо, в котором точно описывает создавшуюся конъюнктуру и обещает…
Но у меня нет ни белого кузена, ни фантазии, чтобы создать его письмо.
И Кузмин разочарованно фыркнув продолжает прерванное описание неминуемого блаженства, ждущего нас.
Входная дверь снова открывается и Гумилев входит в Дом Литераторов.
Да, никаких сомнений, это он. Но в каком виде! В каком-то поношенном рыжем пальтишке, перетянутом ремнем в талию, в громадных стоптанных валенках, на макушке вязаная белая шапка, как у конькобежца и за плечами большой заплатанный мешок.
Вид его так странен, что все молча и недоумевая смотрят на него. С минуту никто даже не задает ему обязательного в эти дни вопроса: — Что нового? Что вы слышали?
Первым опомнился Кузмин.
— Коленька, ты что на маскарад собрался? Не время, кажется.
Гумилев гордо выпрямляется, счищая рукавицей снег с груди.
— Я, Мишенька, спешу. Я иду на Васильевский Остров агитировать и оделся так, чтобы внушить пролетариям доверие, — произносит он с достоинством.
Кузмин всплескивает руками.
— Бога ты побойся, Коленька! Какое уж тут пролетарское доверие? Ты похож на воронье пугало. А что у тебя в мешке? — он хлопает ладонью по мешку и мешок начинает раскачиваться, как маятник. — Чем ты его набил? Воздухом что ли накачал?
— Старыми газетами, — объясняет Гумилев.
Я кусаю губы, чтобы не рассмеяться, но тут не выдерживаю и заливаюсь хохотом. За мною Олечка Арбенина. Люся Дарская срывается с места и визжа начинает скакать вокруг Гумилева, ударяя кулаком по его мешку.
Гумилев холодно отстраняет ее рукой и, обернувшись к нам с Олечкой Арбениной, медленно и веско произносит:
— Так провожают женщины героя, идущего на смерть!
Но тут к нашему смеху присоединяются и все остальные. Смеется Кузмин, смеется Георгий Иванов, смеется редко улыбающийся Юрочка Юркун, даже мрачный Зоргенфрей, а Мандельштам хохочет до слез.
Гумилев с минуту молча смотрит на нас холодно и с презрением, потом кивнув головой в нелепой вязаной шапке, поворачивается и медленно молча идет к выходу, унося свой, болтающийся у него за плечами, заплатанный мешок.
А мы продолжаем смеяться и долго еще не можем успокоиться, повторяя: Так провожают женщины героя идущего на смерть!..
21 октября 1920 года.
Сегодня день рождения моего отца. По этому случаю у нас дома «торжественный обед», с гостями и, главное — с телячьим жарким.
Телятину привез со «Званки», где он служит, мой двоюродный брат. Вчера вечером, когда он шел с драгоценной телятиной на вокзал через лес, на него чуть не напали волки, и тогда бы не было не только торжественного обеда, но и его самого.
К счастью, он сумел выбраться из леса прежде, чем шедшие по его следам, привлеченные запахом мяса волки решились наброситься на него.
Конечно, мне совершенно необходимо быть дома к приходу гостей.
Опоздать сегодня к обеду было бы — я это прекрасно понимаю — просто невозможно.
Но как грустно уходить из «Дома Искусств», когда там готовятся слушать Ремизова.
Ремизов будет читать — и как читать! Никто — ни один актер — не умеет так читать. Недавно я слышала «Вия» в «ремизовском исполнении», как говорит Гумилев.
Это было восхитительно и страшно. Казалось, Ремизов непонятным образом сам превращался то в Хому Брута, то в мертвую панночку, то в Вия. Это уж не было чтение, а сама жизнь.
Я все еще дрожала от ужаса, когда он, снова став Ремизовым, маленьким, сутулым, в громадных очках, весело кивал в ответ на восторженные аплодисменты и с деланным недоумением спрашивал, лукаво улыбаясь, Лозинского:
— И чего, Михаил Леонидович, они так беснуются? Неужели они все впервые слышат «Вия»? Неужели «Вия» так и не читал никто из них?
И вот мне приходится уходить. Я не смогу пять минут послушать Ремизова. Надо спешить. Уже семь часов. А у нас сядут за стол в половине восьмого.
И я, скрепя сердце, ухожу. Одна. Никому в голову не приходит уйти, не услышав Ремизова.
Я иду по Невскому.
В этом году снег выпал очень рано. Не то что в «Евгении Онегине»:
Зимы, зимы ждала природа,Снег выпал только в январе.
Нет, ни природе, ни нам зимы в эти революционные годы ждать не приходилось — зима всегда являлась сама и гораздо раньше, чем ей по календарю полагалось.
— Черный вечер,Белый снегНа ногах не стоит человек.Ветер, ветер на всем Божьем свете.
Я иду против ветра, торопясь и увязая в снегу.
Нет, вечер не черный, а синий и в небе огромная сияющая луна.
Чья-то рука вдруг просовывается под мою руку. Я вскрикиваю и, оглянувшись, вижу улыбающееся лицо Юрия Анненкова, с круглым, блестящим левым глазом. В нем, в этом блестящем глазу, отражается луна и в памяти сразу выплывают строчки — не помню чьи: