Ирина Одоевцева - На берегах Невы
— О я знаю, — взволнованно повторяет он, — все будет чудесно, волшебно. Сон в летнюю ночь. Серебряный сон волшебной серебряной ночью. Идем скорее!..
Он почти бежит к выходу, увлекая и меня за собой. Но я не хочу. Не могу. Я сопротивляюсь. — Нет, нет, нет! Ни за что! Разве я могу, разве я смею пойти к Блоку? Ведь Блок для меня не только первый, не только любимейший поэт — Блок для меня святыня, полубог. Мне даже страшно подумать, что я могу так — без длительной подготовки — сейчас, сегодня пойти к нему. Я умру от страха. Сердце мое кувыркается в груди и горло сжимается. Я с трудом говорю:
— Нет. Я не могу. Мне надо домой. Меня ждут. Будут беспокоиться. Ведь очень поздно. Очень поздно…
О, мне безразлично. Пусть дома беспокоятся. Но довод о беспокойстве домашних производит неожиданное действие.
— Ваша мама? Она будет ждать и волноваться и плакать. Тогда… Тогда вам действительно нельзя идти. — Он останавливается, выпускает мой локоть и говорит изменившимся, трезвым тоном:
— Значит, ничего не будет. Все провалилось.
— Может быть, в другой раз, — робко предлагаю я. — Завтра?..
Но он вытянутой рукой проводит резкую черту в воздухе, словно вычеркивает все возможности будущего.
— Другого раза не будет. Сегодня это было возможно. Все углы сошлись на один раз. И это никогда не повторится.
Я уже колеблюсь. Я уже готова сдаться, готова просить, умолять: — Поведите меня к Блоку!..
Но он надевает шляпу, как в Англии судья накрывает голову, произнося смертный приговор, и говорит мрачно и торжественно:
— Другого раза не будет. Может быть и лучше, что не будет.
И сразу, будто мое присутствие теперь тяготит его, прощается со мной:
— Спокойной ночи! Бегите домой, торопитесь. Помните у Блока:
Ведь за окном в тревоге давнейЕе не ждет старушка мать…
— А вас мама ждет. Бегите к ней. У вас ноги молодые. Бегите!
Я иду по Невскому. Нет, я не бегу. Я иду очень медленно — и плачу. Слезы текут по моему лицу и падают на сирень. На сирень, которую я могла отдать Блоку. Если бы я не испугалась так позорно. О, я отдала бы десять, двадцать лет своей жизни, чтобы сейчас стоять на лестнице перед дверью Блока и видеть как его дверь медленно открывается…
Я останавливаюсь на Аничковом мосту и бросаю сирень в Фонтанку. Раз она не досталась Блоку, она мне не нужна. Я вытираю глаза и прибавляю шаг. Ведь дома, наверное, беспокоятся. С ума сходят, куда я пропала.
— Другого раза не будет, сказал Белый. Но я все же надеюсь. Я хожу каждый день в Летний Сад, сажусь на ту скамейку и жду. Жду долго. Целую неделю.
Я даже не хожу в Дом Литераторов. Гумилев недоволен.
— Чем это вы так заняты? Вчера я звонил вам — и дома вас тоже не оказалось. Где вы пропадаете?
Я краснею, как всегда, когда лгу.
— Я хожу к тете. Она заболела.
Гумилев пожимает плечами.
— Ну, вряд ли вы хорошая сестра милосердия. Без толку время тратите. Зря.
Да, он прав. Без толку, зря. И все же я не в силах прекратить это изводящее меня бессмысленное ожидание. А вдруг. Ведь Белый может вспомнить, что обещал «часто сюда приходить» и действительно придти.
Возвращаясь из Летнего Сада я каждый вечер захожу в Дом Искуства. И сейчас я, усталая и разочарованная, поднимаюсь по внутренней лестнице в столовую. Может быть, встречу кого-нибудь.
За длинным столом, накрытым скатертью, сидит Ходасевич. И рядом с ним Белый. От удивления и обиды я останавливаюсь. Он здесь распивает чай, а я его там ждала целых два часа.
Я подхожу и здороваюсь с ними.
— Подсаживайтесь к нам, — говорит Ходасевич. — Вот Борис Николаевич завтра возвращается в Москву. Это его последний вечер здесь.
— Да, да, — оживленно подтверждает Белый. — Слава Богу, последний. У-ез-жаю! Хватит! Не могу больше. Выпили меня здесь, выпотрошили. Ведь страшно подумать — я в Вольфиле пятьдесят лекций прочел. Нет пожалуй даже больше! Как не спятил? Бегу в Москву. Там отдохну. Пора…
Он обращается только к Ходасевичу, словно меня нет за столом.
— Владислав Фелицианович, возвращайтесь и вы. Ведь мы — москвичи, нам в Петербурге не по себе, нам тут плохо! Очень! Право, а? вернулись бы вместе со мной, — убеждает он, близко заглядывая Ходасевичу в глаза.
Я слушаю молча и вдруг, набравшись храбрости, решаюсь:
— Борис Николаевич, вы больше не ходили в Летний Сад?
Белый поворачивает голову и смотрит удивленно, явно не узнавая меня.
— В Летний Сад? — брезгливо тянет он. — Нет, зачем? Я его терпеть не могу. Я ничего там не потерял.
И он снова начинает страстно уговаривать Ходасевича вернуться в Москву вместе с ним.
— Я даже готов отложить отъезд на сутки. Если вы согласитесь, Владислав Фелицианович!… Едем! Едем вместе!
Ходасевич, поблескивая пенсне, смеясь, отказывается ехать.
Я незаметно встаю и, не прощаясь, выхожу из столовой.
Что ж? Понятно. У Белого сейчас гораздо лучший слушатель, чем я.
А меня он даже не узнал…
Гумилев любил читать вслух, особенно по-французски.
Однажды, читая мне какой-то рассказ Теофиля Готье о молодом поэте, собравшимся топиться от несчастной любви и представляющим себе насколько увеличится его посмертная слава от его романтичного конца, Гумилев сказал, отложив книгу:
— Очень правильно. Смерть, действительно, играет огромную, даже иногда решающую роль, в славе поэта. Героическая смерть может поставить поэта на пьедестал.
Он задумался и продолжал:
— Я очень надеюсь, что Бог услышит мои молитвы и пошлет мне достойную, героическую смерть. Но — он лукаво улыбнулся, сощурив глаза — не сейчас, конечно. Лет так через пятьдесят. Не раньше. Ведь я еще столько должен сделать в жизни, хотя и сейчас немало делаю. — В этих словах, конечно был скрытый намек.
Гумилев часто намекал на свою контрреволюционную деятельность, но мне казалось, что он, как и многие тогда, только играет в заговорщика.
Когда, возвращаясь со мной с лекции в кронштадские дни, он остановился перед подъездом какого-то дома и сказал с таинственным видом, подавая мне свой портфель. — Подождите меня минутку. Я только за револьвером зайду. Обещали достать к сегодняшнему вечеру. Я спокойно осталась ждать, положив его тяжелый портфель на снег. Я не верила ему и мне совсем не было страшно за него.
Он скоро возвратился, похлопывая себя по боку.
— Достал. Ну, идемте! Только не проболтайтесь! Ведь это и для вас опасно.
Да, я знала, это очень опасно. Опасно даже играть в заговорщиков. И, конечно, никому не рассказала о «заходе за револьвером».
В Петербурге, в те кронштадские дни напряжение, волнение и ожидание достигли наивысшей точки. Нервы петербуржцев уже почти не выдерживали пытки надеждой.