Янка Купала - Олег Антонович Лойко
…В Боровцы из Минска или из Боровцов в Минск Ясь обычно добирался где с возчиками-бологолами, где пешком. Надеялся, что, как и в Минск, подвезет кто-нибудь и сейчас, и не ошибся: доехал до самой Паперни. Слез и направился на Пильницу. В Пильнице он перейдет по мосточку Вячу, а там — ежели напрямик, опушкой леса, вдоль речной поймы — уже рукой подать до Боровцов. А подвез Яся знакомый возчик из Пасадца. Их, бологолов, измаянных дорогой, но всегда смешливых и словоохотливых, Ясь знал едва ли не всех, как знал этот проселок — ведущий на северо-восток Долгиновский тракт. «Долгиновский тракт, — думал Ясь, — долгий путь. А каким-то он будет у меня?..» Нет, в правильности выбора он не сомневался. И благодарен Самойло, что подсказал, какое стихотворение отнести Мысавскому: их ведь у него целая тетрадь. Если Мысавской опубликует «Мужика», все в его жизни будет тогда иначе. Все! Он напишет новые стихи и опубликует их, напишет еще новые…
Вот, оказывается, есть и русские газеты, которым нужны такие стихи, есть люди, которые открыто восхищаются простым, мужицким словом…
С холма уже видна Пильница. Ясь невольно остановился. Тут, на холме, над необъятным — сколько глазу хватало — простором, над сквозной, разбегающейся вдоль Вячи равниной, он вдруг показался себе великаном, таким огромным, что, мнилось, простри он руку, и та коснется далекого горизонта. Даже дух захватывало. А вокруг стояла весна; траву бурно гнало в рост; березы, уронив к земле свои зеленые косы, красовались, точно невесты на выданье; из боровых перелесков тянуло живицей; раскатывался окрест оглушительный птичий грай; а над Вячей, точно облитая молоком, еще доцветала черемуха: здесь ее были целые рощи…
Словно с неба на землю, спускался Ясь в деревню. Рядрм с черемуховой кипенью еще более серо, чем обычно, проступили низкие соломенные стрехи. Убогость, неприглядность, тяжелая молчаливость жилищ совсем не вязалась с этой цветущей, ликующей весной. Чем ближе Ясь подходил к Пильнице, тем больше думал о доме, о матери.
Он был похож на мать: как и она, не шибко разговорчивый, та же задумчивость во взгляде, та же белизна лица. В народе исстари говорят: сын, похожий на мать, счастливый. Но со счастьем у Яся не все просто. Он идет наперекор. Не себе наперекор — ей…
Боровцы встречали обычно. Ясь никак не мог тут прижиться. Он с первого взгляда невзлюбил и эту древнюю, как мир, хату со сползшей набок стрехой, с кривыми окошками на дорогу; и эту огорожу возле нее — штакетины через одну, гнилые — вот-вот повалятся стойки-столбы. Стороной обходит радость вдовью хату — чужую, недосмотренную…
Мать поздоровалась и молчит. Яся подмывает рассказать, где он был, похвалиться, что, может, скоро напечатают в газете его стихотворение. Но речь он заводит о другом:
— Лето побуду с вами, помогу, а там…
— Сынок, сынок, — вздыхает мать. — И дался тебе этот легкий хлеб…
«Легкий хлеб» звучит в ее устах как осуждение, как упрек Ясю в несерьезности, даже, может, ветрености, вряд ли дозволительной в его возрасте. Ее тревожит, ее пугает ненадежность этого хлеба — то ли дело земля-кормилица, потому и щемит-заходится сердце от боли: «Сынок, сынок…»
Доминик Луцевич, отец, любил повторять: «Хуже нет, чем догонять и ждать». Ясь не догонял — ждал и мучительную напряженность этого ожидания тщательно скрывал от матери, от сестер: не было, считал, никакой нужды обременять их своей душевной тревогой, сомнениями.
И он уже который день подряд только и старался показать, что его, кроме хозяйства, ничего не занимает. А на самом деле занимало — и днем и ночью…
…Ясь проснулся в холодном поту. В хате было еще темно. Неутомимо тикали ходики. Мать и сестры спали — с полатей доносилось их ровное, спокойное посапывание. А он уже так и не смог уснуть до раннего в мае рассвета. И чтоб как-то скоротать остаток ночи, стал припоминать, что же снилось ему до того, как некто в черном с головы до пят навалился на него, схватил за горло, принялся душить. В мозгу хаотически всплывали, горяча воображение, странные обрывочные картины: лица и фигуры, когда-то им виденные, голоса, когда-то им слышанные, строки, когда-то им читанные.
— …Quo vadis?! Камо грядеши[9], голь перекатная, парий?..
— В «Северо-Западный край»! — звучит в Ясе его же собственный голос. Только он, Ясь, вовсе не голь перекатная, не парий. Он — патриций! На нем праздничная, торжественная тога. А туника! Легкая, воздушная материя волной спадает с его левого плеча, правой рукой он поддерживает вторую половину белой волны. Патриций! А действительно, почему человек должен быть рабом? Даже если он им родился, разве нет у него иной судьбы, кроме невольничьей?..
— Ты не родился рабом! — слышит Ясь необыкновенной силы голос. Сколько в нем горечи, боли, муки! Да это же Конрад[10], вдруг узнает Ясь, и вот уже его голос сливается воедино с голосом Конрада:
Внимай, природа, мне! Внимай, о боже правый!
Вот песня, вот певец, достойный вашей славы,
Я — мастер!
Я — мастер, я протягиваю длани!
На небеса кладу протянутые длани,
И, как гармоники стеклянные круги,
То звонко песнь поющие, то глухо,
Вращаю звезды силой духа.