Вечный ковер жизни. Семейная хроника - Дмитрий Адамович Олсуфьев
2 часа ночи
на 9-е июня н. ст. 1931 года
Медон, и одиночество
На душе у меня стало легко после короткой, бессловесной молитвы о своих. Может быть, потому что у меня нет потомства, моя любовь загробная обращается только назад к моим умершим. Наша мать всегда молилась страстно о нас, своих детях. Ее любимая молитва о детях была: «добрых и полезных душам ихним у Господа прошу». На могиле своих родителей мои родители никогда почти не ездили и панихиды по ним не служили.
Тогда же
ночью
Наш бедный Вася оставил образок Спасителя, на бронзовой оправе которого было ножичком выскоблено: «Иго Мое есть благо; бремя Мое легко». Образок этот долго был у меня. Увы, я его потерял. Няня наша указывала на эту надпись, как на предчувствие Васи о своей ранней кончине. Также в его бумагах сохранился листок со стихотворением Пушкина, переписанным рукою Васи: «Брожу ли я вдоль улиц шумных», где основная мысль о близкой смерти...
Смерть нашего Васи вызвало общее горячее соболезнование родных и наших знакомых. В Никольское на похоронах съехалось много народа. Слышал, что журналист Градовский («Гамма»), отметил это событие в нашей семье в газетной статье в «Голосе». Я не читал статьи.
* * *
<Париж в 1875 году>
Мы, дети, конечно, скоро стали опять веселы.
Мать решила порвать с Петербургом, и мы осенью переехали в Париж и поселились на avenue Josephine № 69, нынешняя d'Jena (или Kleber?). Я уже говорил о наших парижских учителях.
Прибавлю еще два-три штриха, касающиеся моих отношений к нашему воспитателю доктору Дуброво. Помню мое столкновение с матерью еще летом в Никольском вскоре после кончины брата. В каком-то разногласии с мамá я сказал, что Илларион Иванович (так звали Дуброво) для меня — не авторитет. Помню, с каким ожесточением мать на меня за эти слова напала. Это было в присутствии нашего петербургского законоучителя, гостившего у нас в деревне, священника К.И. Ветвеницкого[216]. Помню, что он, хотя и не решался противоречить матери, но был, не показывая открыто этого, на моей стороне.
В Париже со мною произошел такой эпизод, который я теперь вспоминаю в таких чертах. Я страстно любил в детстве собак и вообще животных. Мы часто посещали Jardin d'acclimatation[217], который, кстати скажу, тогда был серьезным учреждением, а не балаганом, как теперь. Там дети катались на слоне. Мне, 13-летнему мальчику, тоже захотелось покататься, и я проехался на слоне. Из этого вышла какое-то крайне обидное для меня столкновение с нашим воспитателем: мне припоминается, что он как-то зло высмеивал меня, что такой поступок не соответствует моему большому возрасту. Не ручаюсь за подробности, но у меня остался от этого столкновения какой-то горький осадок на долгие годы.
Помню другой эпизод. Отец наш, генерал свиты, раза два приезжал к нам из Петербурга в Париж. Как-то за обедом Дуброво с ним заспорил о Франции, которую мать и он, как юную республику, тогда просто боготворили. Отец что-то сказал против. Дуброво на очень плохом французском языке, которым он, однако, любил щегольнуть, грубо сказал: «Votre manière de voir moscovite» [У Вас московские манеры]. Отец не выдержал и уже совсем резко его осадил: «Je n'ai ni manière moscovite, ni manière parisienne de voir, j'ai ma manière [У меня манеры не московские, не парижские, а мои собственные]». Дуброво совершенно притих против этого окрика. Мы, дети, в смущении притихли — наше сознание двоилось, но меня поразило, как Дуброво притих.
В других этажах того же дома над нами жила семья военного агента барона Фредерикса (жена — рожденная Арапова)[218] и семья Мещерских, она рожденная Красовская, в первом браке Сипягина[219]. Княгиня [Дария Мещерская] была страшно «черносотенная» (по-теперешнему). Она иначе не говорила, как Хам-Бета[220]. Моя мать и Дуброво восторгались Гамбеттой, который вел в то время борьбу с президентом Мак-Магоном[221]; споры были у них постоянные и в нашей семье только насмехались над направлением Мещерских.
Дочь княгини от первого брака Дина Сипягина (впоследствии Александра Сергеевна Дубасова, жена известного адмирала) была тогда сравнительно со своей семьею левого направления[222]. Она очень сдружилась с моей сестрой и матерью и они вместе ездили на лекции в Collège de France[223]. Она была высокая, видная, живая, умная девица. Она смеялась над правизной своей матери, над ее наставлением, что все барышни должны заботиться о том, чтоб «plaire aux hommes» [быть приятными мужчинами].
Помню, что из России на побывку приезжал в Париж огромного роста, толстый, некрасивый, медведеобразный увалень молодой человек, ее брат Митя Сипягин (в последствии министр внутренних дел)[224]. Помню, как у нас в семье и сама сестра смеялись над Митей, тоже весьма правого направления. Мы признавали его глупым. Постоянными друзьями нашего дома была русская ученая интеллигенция. Преподаватели наши: физики Н.Г. Егоров (впоследствии известный профессор и директор «Палаты мер и весов» в Петербурге), словесник довольно глупый профессор Киевского университета, Иннокентий Михайлович Богданов (его у нас звали «балдой»), профессор Успенский (впоследствии известный историк Византии), мы его тоже считали неумным; скромный и всегда красневший от застенчивости рыжий доктор Строганов (из Одессы, отец нынешнего мнимого графа Строганова)[225], преподаватели французского языка Mr и M-me Tronchet, скучнейший тип учителя, Mr и M-me Berthe — совсем скромные, но милые «буржуа» (он служил кем-то на фортепианной фабрике Плейеля). Это была наша интеллигентская, демократическая компания. Наша семья стала резко на путь демократизации, продолжавшейся в течение десяти лет до 1885 года, когда мы кончили с братом в Москве университет.
Но посещали изредка наш дом и представители нашего прежнего светского круга. Таковыми были наш троюродный брат кн. Григорий Кантакузен (советник посольства, женатый впоследствии на рано умершей очень милой, по словам матери, графине Шуваловой, матери жены члена Государственной думы Балашева). Мы в детстве его очень любили, и так как Grégoire нас постоянно таскал на плечах, мы его прозвали «лошадкой». Это был, по-моему, довольно пошленький тип чванливого (он писался на карточке «Prince Ange-Comnène-Paleologue-Vabois Cantacuzène») дипломата. В нашей демократической оппозиции он нами высмеивался. Он был какой-то редстокист[226] и постоянно говорил: «depuis que j'ai la foi» [с тех пор, как я верю], над чем мать наша надсмехалась.
Другим