Владислав Бахревский - Аввакум
Хмельницкий в ответ стал плести слова пустые:
– Под Гусятином мы не ляхов берегли, а православных христиан. Со Львова что взято, то роздано бедным людям.
– В том ли дело, гетман?! – не удержался от горького восклицания Федор Васильевич.
Но Хмельницкий принялся отнекиваться от старого с таким жаром, что говорить про новые дела у него уже духа не осталось, одно словечко только и обронил:
– Ивану Нечаю я отправил листы, чтобы шляхте кривд никаких не чинили.
Гетману было чего прятать в оболочку слов, душу этих слов он отдал в заклад, который ни за какое золото назад не возвращают. Оттого все, кто заложил душу слова – за славу ли, за червонцы, – совершают все свои тайнодействия бессловесно и безмолвно, под страхом неизбежной кары и ради одобрения невидимой, никогда никем не названной братии. Помня о безымянных, не посмел гроза Хмель взять с боя Львов, много чего не посмел. Был ли он, православный мусульманин, еще и святым отцом иезуитом, о том одни иезуиты знают в точности, но Львова не взял, польские города воевать не решился и русским ратям не позволил. Знал гетман: соединись он теперь с Московским царем одной ратной силой – Польша рассыплется в прах. Но желал Хмельницкий гибели Речи Посполитой только на словах. Сияние польской короны на голове Московского царя было ему ужасно! Кому он будет нужен, гетман казачьего войска, без войны? Хана крымского без казаков укротят раз и навсегда. А не будет крымской напасти, зачем напасть казачья? Казакам, чтобы жить, нужен по крайней мере враг. И Хмельницкий находил врагов для всех своих союзников.
Посольское дело между тем шло чередом.
– По дороге в Чигирин от всяких людей, – поменял разговор царский посол, – мы слышали, что была у тебя рада и на той раде ты сдал гетманство сыну своему Юрию. Тебе бы велеть сыну в церкви Божией, пред святым Евангелием, при нас присягнуть на подданство великому государю, государыне и царевичу Алексею Алексеевичу.
Богдан ответил без всякого лукавства:
– Сами видите, я стар, болен, вот и поговорил с полковниками, чтоб помнили свою службу, чтоб по смерти моей выбрали на запорожское гетманство сына моего Юрия… Но пока жив буду, гетманство и всякое старшинство держу при себе. Помру – вот тогда Юрий и учинит присягу царскому величеству.
То были последние государственные деяния Богдана Хмельницкого.
Уехали шведские послы, уехали московские… Гетман дал отдых себе, а до отдыхающих смерть охоча. Принялась, как паук, тянуть паутину и окручивать совсем еще не старого, но вконец одряхлевшего под спудом короба государственной лжи благодетеля народа, ибо все, почитающие себя благодетелями народа, носят тот черный короб, на дне которого, да будь он полон цветами, всегда лежит змея.
От смерти Богдана спасали короткие обмороки, освобождали от окаянных вопросов и дел. Приходя в себя, он видел множество свеч под иконами, и на всякое движение, хоть пошевелись, возникало перед ним участливое лицо жены Анны или нежное и родное – Катерины.
Их уверенные руки были надежны, их улыбки передавали ему спокойствие, но он не мог смотреть им в глаза. В них стояло отчаянье и близкая неизбежность. Иногда его бил озноб, и перед внутренним взором являлось Дрожи-поле, жуткое зимнее отступление по степи к Белой Церкви. Если бы не стойкость русских, если бы не царские воеводы, казаки не устояли бы… Или бы развеялись перед упорным натиском поляков и татар, или заплатили бы за спасение своих голов его головой, У казаков такое в обычае.
Он беспокоился за булаву и бунчук, отданные наказному гетману Лесницкому. Как бы не своровал. Против Хмеля не посмеет, а против Хмельниченка как Бог даст…
Однажды вечером к нему явился подпоясанный веревкой, в сером балахоне францисканец, встал в ногах, ничего не спрашивая, но чего-то ожидая от гетмана.
– Чего ему надо? – спросил Богдан Катерину.
Она не поняла, принялась поправлять подушки. Тогда Богдан схитрил:
– Натяни одеяло на ноги.
Дочь прошла сквозь монаха, и Богдан понял: надо приготовиться.
Он думал о самом важном в его жизни. Да, он хитрил, заводил каверзы, но дело его белое, ибо это он соединил три народа в государство, ибо все его неправды – тонкий слой пыли на золотом куполе великого храма единства.
Чудилось, что бредет по пояс в снегу. Снег был в проталинах, в тех проталинах стояла не вода, а кровь, но впереди он видел белое поле и шел к нему из последних сил.
– Господи, благослови мою правду, ибо эта правда превыше жизни моей.
Монах не уходил, но его серая фигура потускнела и стала пятном на белизне снега, а эта белизна наливалась светом.
Богдан засыпал, падая во тьму, но, пробудившись, с радостью видел: света прибыло, и еще, и еще! Уже и смотреть невозможно, да это не снег, а свет.
26 июля 1657 года Богдана Хмельницкого не стало.
16Боярыня Федосья Прокопьевна Морозова отправилась за духовным наставлением к отшельнику Арсению, живущему на реке Баньке, верстах в тридцати от Кремля. На обратной дороге обещала Федору Михайловичу Ртищеву заехать в Андроников монастырь. Крюк большой, но в монастырь пожалует царица Мария Ильинична, и потому выезд совершался со всем великолепием, в карете и со слугами.
Осень уже вылила все свои дожди. Федосья Прокопьевна глаз не могла отвесть от небесного синего пламени. Как сильный огонь взмывает в трубу, так и эта синева. Она утягивала с земли душу и была такой же бездной, как ночь, только без ужаса и замирания сердца, когда смотришь на звезды. Это была легкая, радостная бездна, потому что не тьма, а свет.
Впереди поезда ехал Лазорев с пятью дворянами, за ними сотня холопов, одетых в розовое платье. Позлащенная карета была запряжена шестью горяче-рыжими лошадьми, на запятках – четверо слуг в красных бархатных кафтанах, с серебряными шпорами на красных сапогах. За каретой следовали пять крытых и пять открытых возков с дворянками, сенными девушками и шутихами, а за возками еще сотня холопов в лиловых однорядках.
Енафа ехала в последнем, десятом возке с тремя карлицами, которые не шутковали и не бесновались напоказ, а смотрели вокруг себя кротко и печально.
Пока ехали Москвой, дважды останавливались у ничем не знаменитых церквушек, и Федосья Прокопьевна выходила из кареты, дарила церквам по тридцати рублей и каждому нищему в руку своей белой ручкой даровала по алтыну. За Москвой дорога шла прямехонько да и покатила глубоко вниз, а там в гору, а на горе и стали. Отшельник жил в лесу, тропа к его келье была хоть и натоптанная, но узкая.
Все шумно и радостно спешились, стали выстраиваться гуськом, блюдя свои чины и места, но Федосья Прокопьевна вдруг поморщилась и указала на возок с шутихами и Енафой:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});