Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
— К черту, к черту!
Я не могла знать, вернут ли меня на «42-ю», но знала, что в Мошеве, кроме больницы, был и обычный лагерь, куда, вероятнее всего, меня и водворят. Поэтому я прощалась со всеми так, как прощаются, уезжая навсегда…
Прощай, «42-я», прощай, еще одна страница моей лагерной жизни!..
Глава 6
Мошево
I. Посвящение в медсестры
Когда мы к вечеру добрели до Центральной больницы, преодолев 25 километров таежной проселочной дороги, рабочий день уже давно кончился. В темной конторе больницы сидел один дежурный за столиком, освещенным коптилкой, сделанной из картофелины с фитилем.
Посмотрев наши бумаги и выслушав мой рассказ о почти уже заживающем пальце, симпатичный дежурный — тоже «зэк» и славный человек — пофыркал, похмыкал носом, поерошил торчащие ежиком волосы и, наконец, принял решение:
— В общем-то, конечно, я должен был бы отправить вас в зону, — сказал он (в отличие от больничной зоны лагерная, «рабочая», называлась просто зоной). — Но знаете, я все-таки положу вас в малую хирургию. Отдохнете малость. Сразу же на осмотр не возьмут, все равно назначат анализы — кровь, моча, то, другое — смотришь, и прокантуетесь денька три-четыре… А в зону всегда успеется…
Это был дежурный фельдшер. Я не помню его фамилию, но позже расскажу о нем немного. Все получилось так, как он и предсказал.
При обходе на следующий день мне были назначены анализы, а в перевязочную меня вызвали только через три дня.
Но гораздо раньше, в первый же мой мошевский день, ко мне прибежала Екатерина Михайловна Оболенская. Не помню, как она узнала, что я здесь — может быть, ей сказала Любочка Н. — очень доброе и хлопотливое существо, любившая всем помогать и «устраивать судьбу» совершенно бескорыстно. В то время она работала сестрой в мошевской больнице в отделении гнойной хирургии.
Так или иначе, обе они с места в карьер начали меня «обрабатывать»: «В больнице острая нехватка медсестер! Каждый мало-мальски грамотный человек может быть медсестрой. Ты останешься здесь и станешь медсестрой!»
— Я — медсестрой??. Чепуха! Абсурд. В медицине я ничего не понимаю. Никаких банок и даже горчичников ставить не умею. Моим ребятам все это делает моя мама!.. В жизни я не держала шприца в руках… Не выношу вида человека, которого рвет!.. И вообще, терпеть не могу медицину и никогда ею заниматься не собиралась!
Екатерина Михайловна убеждала, Любочка Н. вышла из себя и назвала меня «просто дурой».
— Ах, на лесоповале тебе лучше?! Ах, жить надоело!.. А дети?.. Мать?.. Да ты просто обязана дожить!.. Просто дура, если упустишь реальный шанс!
В конце концов я сдалась. Мне притащили два толстых-претолстых тома в черных обложках — учебник для медсестер Ихтеймана — том первый и том второй. С отвращением и ужасом я начала их листать…
Читать было велено быстро, ибо мои друзья, как и я, тоже думали, что после первой перевязки меня выпишут в зону, а достать меня оттуда будет значительно труднее. Они успели побывать у главного врача больницы, а главное — у его жены.
Это была дама-патронесса, нечто вроде отделения общества Красного Креста при нашей больнице. Она благоволила к заключенным, охотно выслушивала различные просьбы и действительно старалась помочь. К ней обращались с разными разностями: с просьбами о переходе в другое отделение, о разрешении свидания. Наконец, даже с просьбой принести почитать что-нибудь. Официально никакой должности она не занимала, но все знали, что «вес» в больнице — имела.
Так вот, друзья побывали у Маргариты Львовны — так, кажется, ее звали — и наговорили ей, что прибыла такая-то, детская писательница! Культурнейший человек! Практически знакома с медициной?!! Одним словом, ради Бога, только чтобы ее не отправили в «зону»!
Кончилось тем, что через неделю я была вызвана в кабинет главврача, куда и отправилась через всю больничную зону в больничном халате без пояса, в тапочках, которые слетали с ноги при каждом шаге.
В кабинете было двое: за большим столом сидел низенький толстый и смешной человечек (начальник больницы Неймарк — догадалась я). Смешной он был только по виду — как потом я узнала, он здорово, когда надо, на всех орал, стучал кулаком по столу и совершенно единолично мог «списать в зону» любого врача и любую медсестру. В общем, его боялись, хотя был он справедлив и спрашивал «по делу». А добросердечной женой его здесь пользовались как громоотводом.
В кресле у стола сидел сухопарый и очень высокий старик, который говорил так невнятно, словно со ртом, набитым кашей, так что я ничего не понимала, о чем он вообще говорит… Как потом оказалось, это был старый хирург Андриевский — талантливый и опытный хирург — ленинградец, спасший немало жизней и заключенным, и вольным, приезжавшим к нему на операции даже из Москвы и Ленинграда. Он уже досиживал свой срок, но, как потом я слышала, умер, так и не успев досидеть.
Неймарк и Андриевский меня о чем-то спрашивали, но от волнения я ничего не понимала и вряд ли отвечала хоть что-нибудь мало-мальски вразумительное. Одно лишь помню, Андриевский спросил меня: «А если вы не поймете, что вам сказал врач, что вы сделаете?» Я поняла вопрос, очевидно потому, что это не был медицинский вопрос. И потому ответила вполне разумно: «Я спрошу у врача еще раз».
У Андриевского по губам пробежало что-то вроде улыбки, а Неймарк откровенно крякнул. Этот мой ответ, очевидно, и решил дело. А может быть, и просто острая нехватка медсестер… Экзамен, к счастью, длился недолго, меня отпустили, и я, вся красная и негодующая, набросилась на Екатерину Михайловну и Любочку, подвергшим меня такому позорищу!
Однако в зону меня все-таки не выписали, а только перевели в терапевтическое отделение, где я еще продолжала числиться «больной», но уже поддежуривала по ночам и училась кой-чему у палатных сестер. К счастью, одна из них была Екатерина Михайловна — Катеринка, как вскоре стала она для меня… Так я прижилась в Мошеве.
II. Туберкулезное отделение
Пимперле, сделаем лицо!
Доктор ГрудзинскийМои первые самостоятельные дежурства начались не в терапии, а в туберкулезном отделении, куда меня назначили. И то сначала это были только ночные дежурства. Днем ведь надо было делать обход с врачом, записывать назначения, выполнять процедуры — всевозможные внутривенные вливания, которых я, конечно, делать вовсе не умела. Надо было выписывать лекарства из аптеки и делать еще множество дел, к которым я была совсем не готова.
Всему этому я постепенно научилась, но до обходов с доктором Грудзинским было еще очень далеко.
Так мы и работали с Аглаей Михайловной, давнишней сестрой туботделения, она — днем, а я — ночью, пока ей не надоело такое положение вещей. Тогда мне волей-неволей пришлось взяться за круглосуточную смену, хотя и было страшно.
Постепенно я стала привыкать, и покатилась моя мошевская больничная жизнь — сутки через сутки, месяц за месяцем…
Но вот своей первой ночи в туберкулезном, когда я осталась одна со своими 70 туберкулезниками, мне не забыть никогда. Помню, как гулко, на весь корпус, колотилось мое сердце, когда я стояла посреди темного коридора с закрытыми дверьми, за которыми — за каждой! — кто-то кашлял, хрипел, стонал, звал сестру…
Я не знала, в какую палату идти, звали из каждой. Коптилка чадила и прыгала в моей дрожащей руке, язычок пламени колебался, какие-то фантастические тени двигались в дальних углах коридора… Как только я со своей коптилкой зашла в палату, со всех коек поднялись черные головы — как змеи. Боже, помоги! И отовсюду зашелестели хриплые голоса:
— Сестрица… Сестрица…
В палате никто не спал. Все просили кодеина или укол. Но ни морфия, ни пантопона у меня не было, а кодеин было велено давать только по назначению. И он был уже роздан вечером. Я быстро раздала весь остальной, за что мне потом крепко досталось, но они все равно кашляли и кашляли, до рвоты, до изнеможения… И некуда было укрыться от этого душераздирающего кашля, и в дежурке он был слышен, хоть и немного глуше…
В довершение всего из четвертой палаты прибежал санитар с известием, что один кончается… Я пошла. На койке лежал большой, мне показалось — огромный, человек, заросший черной щетиной, с провалившимися щеками, с темной дыркой вместо рта. Глаза были открыты, но заведены вверх, и белки зияли, как у слепого. Он не дышал. Я думала — уже умер.
Но вот все тело его вдруг содрогнулось, грудь даже привскочила и с шумом набрала в себя воздух, а потом с хрипом выпустила его, и человек опять затих… Потом я узнала, что это называется «чейнстоксовское дыхание» и что это — агония. Я взялась за пульс, но пульса не нащупала.
Аглая Михайловна, передавая мне дежурство, меня напутствовала: «Кузьмин, вероятно, экзитирует сегодня (это элегантное иностранное слово означало просто — «умрет»). — На всякий случай введите ему камфару, может, до утра и дотянет…»