Частная коллекция - Алексей Кириллович Симонов
— Значит, все-таки шофер…
— Конечно. Но не в этом дело. Я должен сидеть за рулем сам. Правда, на той «Волге» передача переключается по-другому. Но вы мне покажете?
Шофер нашей машины с готовностью кивает. Он готов на что угодно: он не зря прожил жизнь — перед ним живой Утесов! Мы переставляем камеру, и я не без садизма наблюдаю, как Утесов дважды пытается сдвинуть машину с места. В конце концов это ему удается. «Волга» выезжает из кадра.
Пока шофер ставит ее задним ходом в кадр, Утесов с подозрительной кротостью спрашивает, не нужен ли мне еще дубль. Я говорю, что все прекрасно, он прекрасен, я доволен. Утесов смотрит на меня с сомнением и говорит:
— Тогда я просто потренируюсь. Вдруг я куплю себе такую «Волгу»? А вы снимите, как вы любите, — прямо как в жизни.
Потом мы снимали его за рулем на тихих московских улицах, и он был очень доволен, что в своей картине сам водит машину. А когда фильм вышел, мне не давали прохода автомобилисты, допрашивая, почему Утесов сидит за рулем казенной черной «Волги» с номером МКА.
***
Очередной день кончился. Прощаемся. Утесов пожимает руки всем работникам на съемке. Пока сматывают кабели, отводит меня в сторону:
— Что завтра?
— Леонид Осипович, мы же договорились не готовиться.
— Я и не буду готовиться. Но знать я имею право?
— Продолжение интервью. Вопросы — ответы.
— О чем?
— Например, о войне.
— Что меня спрашивать о войне?! Я что — воевал? Я пел песни.
Господи! Если бы он сказал мне это не сегодня, а завтра, перед камерой. Цены бы не было этой абсолютно естественной самоотреченности, простоте сопоставления сделанного им, Утесовым, и войны. Я впадаю во мрак, ругаю себя на чем свет стоит. Утесов видит, что происходит что-то не то.
— Отчего вы расстроились?
— Леонид Осипович, ну ведь договорились: не спрашивайте меня, что будет завтра. Теряем самое драгоценное — естественность вашей реакции. Вы так сейчас сказали, что завтра…
— Я и завтра так скажу.
— Не скажете.
— Скажу. Слово в слово. Вы запомните.
На том и расстаемся. И встречаемся завтра. Теперь я уже ученый, пленку не экономлю:
— Мотор! Камера! — и задаю вопрос.
— Когда говорят пушки — музы молчат, — начинает Утесов. — Нет, опровергла наша жизнь это старое…
— Стоп! Леонид Осипович, это же совсем не то.
Утесов — весь обида и негодование. Он так хорошо все придумал. Что не так?
Я говорю, что ушла естественность, что нечего тут рассуждать, что его вступление противоречит сути того, что он говорил вчера.
— Ничего это не противоречит. Я еще до этого дойду. Ну, давайте еще раз.
— …Воевал солдат в окопе переднего края, воевал офицер на командном пункте, а мы только опровергали старую поговорку: «Когда говорят…»
— Стоп!
Я в отчаянии. Утесов в отчаянии.
— Ну хорошо. Вы можете мне дословно напомнить, что я вчера сказал?
— Дословно не могу. Но примерно…
Словом, еще три дубля насмарку. Вчера он сказал, как думал, как мог сказать только он, Утесов, а сегодня он ни в какую не может одолеть желания изложить это теоретически, а главное, красиво.
— Давайте другое, — говорю я. Кто я в конце концов такой, чтобы учить Утесова, что ему говорить? Но, видно, он тоже чувствует: что-то теряется, что-то уходит, и я, несмотря на то что вызываю сейчас в нем вполне оправданное раздражение, работаю на него, думаю о нем и, может быть, в чем-то прав.
— Повторите мне мои слова прямо перед камерой.
— Не буду, Леонид Осипович, так не получится.
— Ну, последний раз.
— Камера! Леонид Осипович, расскажите о войне.
— Кто я такой, чтобы о ней рассказывать. Я не воевал, я пел песни, — говорит Утесов, раздраженно повторяя эту уже приевшуюся ему мысль, — но если песня может быть оружием…
Я не говорю «стоп», не имею права: это то, что нужно. И он добирается и до солдат в окопе, и до молчащих муз.
А все-таки так, как чувствовал Утесов-человек, не сказал. Сказал как артист. Перед камерой не мог иначе. И сейчас, спустя много лет, я говорю себе: а ты что хотел, чтобы он, артист до мозга костей, перестал быть артистом, то есть хотя бы чуточку не самим собой?
А потом смотрю его последнюю телепередачу, где он, восьмидесятисемилетний, галантный, чуточку влюбленный в ведущую и оттого особенно трогательный, с ее подачи старается говорить красиво и глубокомысленно о том, что никогда его по-настоящему не волновало, в чем он был слаб и наивен, как ребенок: о теории, о поэзии, о переходных формах и еще бог знает о чем, и его жалко. Но вдруг он выныривает из этого и оказывается в знакомом воздухе байки, случая