Наяву — не во сне - Ирина Анатольевна Савенко
Мне нетрудно было урвать, сидя в конторе, несколько минут для писания этих наивно-теплых писем мужьям, сыновьям, сражающимся на фронтах. Пишу и думаю: «А может, это письмо будет последним из тех, что ему суждено получить от своих родных?»
Говорю одной из женщин, показавшейся мне особенно приятной: «Зачем вам тратить столько бумаги на бесконечные приветы? Давайте уложим их все в два слова: «Кланяются родные и соседи», а на оставшемся месте напишем что-нибудь ласковое, сердечное».
Женщина смотрит на меня с недоумением, но согласно, хоть и неуверенно, кивает головой. Я тут же принимаюсь писать: «Сыночек мой дорогой, как я скучаю по тебе! Каждую ночь ты мне снишься, обо всем я с тобой советуюсь — и по работе, и по дому. Береги себя, родной ты наш, ты так нужен своей матери, сестричке. Только о тебе все наши мысли, все разговоры...»
Читаю вслух, а женщина плачет.
Так постепенно изменили мы с колхозницами стиль их писем, и по ответам их дорогих фронтовиков (а женщины непременно приносили их письма мне для прочтения) я понимала, что теперь они еще больше рады весточкам из родного дома.
И стали наши колхозницы одна за другой приглашать меня к себе домой — посидеть, чайку попить. Я, конечно, приходила, ведь вечера у меня в большинстве свободные, а тут чувствуешь себя обласканной, желанной гостьей.
Какие аппетитные вещи увидела я в первом же доме, куда зашла! Вареные, крупно нарезанные красные бураки, заменяющие и сахар, и конфеты к чаю, черемуха — истолченные и проваренные плоды той самой черемухи, запахом и красотой которой мы наслаждаемся дома, на Украине, не подозревая, что это очень вкусное кушанье, «жареная» на сковородке на чистейшей воде рыбешка, наловленная тут же, в Енисее. А чай подается в самоваре, и выпиваем мы за мирной беседой потри четыре, а то и по пять стаканов этого чая, заваренного сушеной морковкой.
Как-то, сжав в кулак свою стеснительность, я рассказала одной из женщин о том, что в Павловском затоне остались мои друзья, обиженные жизнью, не имеющие возможности заработать себе на пропитание, а один из них недавно слег в больницу. Тут все мои новые знакомые откликнулись, кто как мог. И пару картошек сунут, и морковку, и лепешку домашнюю. А когда — и яичко, и баночку сметаны. Все это с великой благодарностью брала и в воскресенье вручала своим друзьям. А как радостно светились глаза бедных моих полуголодных друзей при виде этих яств! Самое лучшее, самое питательное мы сразу же откладывали для Антона Ивановича. Дмитрий Сергеевич бывал у него в больнице и приносил мне оттуда трогательные письма.
Как я просила Карманову отпустить меня хоть на денек! Она все обещала, но не дождался меня наш дорогой Антон Иванович, умер. Мы, конечно, не знали о дне и месте похорон. Больница далеко. Но память об этом человеке с таким глубоким чувством доброты и милосердия к окружающим живет во мне и по сегодня.
А остальные мои товарищи по павловскому общежитию рассосались кто куда. Дмитрия Сергеевича взяли в судоремонтные верфи юрисконсультом. Вера Абрамовна, немного окрепнув после долгих месяцев заключения, пустилась странствовать по колхозам. Раздобыла где-то старые карты и ходила с ними по домам. Что-то доброе сулила людям: скоро к вам живой и здоровый вернется с дальней дороги бубновый король — и тем становилась для них желанной гостьей: и накормят, и напоят, и спать уложат. Так она путешествовала по селам, пока не забрела настолько далеко, что и связь наша прервалась.
Исчезла куда-то и Геля. Кто говорил — умерла от воспаления легких, а кто — что уехала к сестре, еще дальше на север.
Постепенно привыкаю к новой жизни. Прибавились силы, кости обросли мясом, и я уже пытаюсь обходиться без палки, вырезанной мне Антоном Ивановичем, а ведь первое время шагу не могла без нее ступить, и дети называли меня бабушкой.
Карманова подарила мне простые черные чулки — мои старые совсем износились — и галоши своего ушедшего на фронт мужа. Эти галоши, чудовищно большие даже на мою тридцать восьмого размера ногу, я подвязываю к ногам веревками, как еще недавно подвязывала лапти.
У моей квартирной хозяйки за домом, прямо на берегу Енисея, огород. Иногда мне удается пораньше уйти из конторы и я хожу с детьми поливать капусту. Приятное это занятие, но, честно говоря, не греет мне душу широкий, могучий красавец Енисей, серая холодная вода не радует глаз, хоть я всегда любила природу. Вспоминается родной Днепр, его ласковые воды, зелено-голубые просторы. А здесь все, может быть, и очень красивое, и величавое, но чужое.
Принесли мне как-то Паша с Зиной, из тайги прелестный букет цветов. Особенно понравились какие-то невиданные, с выгнутыми назад лепестками розоватые душистые цветы.
«Это саранки»,— объясняет мне Паша.
Я понюхала и говорю: «Абрикосами пахнут».
«А что такое абрикосы?» — спрашивает Паша, и у меня сжимается сердце — не знают дети ни абрикосов, ни персиков, ни вишен. Брюква — вот их лакомство, да еще капуста. В воскресенье, когда вся семья дома, мать говорит: «Полезай-ка, Машка, в подпол, выбери хороший вилочек!» Пашка — как стрела, уже вытащил сочный белый вилок. Мать режет его на мальки, в точности как наш арбуз. Мы усаживаемся за стол и с аппетитом и громким хрустением уписываем вкусную капусту.
Пришел день, которого я так мучительно ждала целый год. Счастливый день или же самый ужасный? Этого я еще не знаю: сообщили из села Нахвалка — там и наш общий сельсовет, и почтовое отделение,— что на мое имя пришло письмо. Тут же запираю шкаф с документами и иду.
До Нахвалки — два километра. Иду с палкой — такс расстояние требует подпоры. Иду полем, перелесками, а вокруг немыслимая, невыразимая красота. Доцветает черемуха, цветут ромашки. От ромашек — крупных, как наши астры, вся земля будто заснеженная, а ветер колышет их голову белоснежными волнами. Сердце мое переполнено этой красотой. Иду и пою про себя: «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды! Благословляю я свободу и голубые небеса.— Слова плывут в сознании, и я всем своим существом чувствую: обо мне эти слова.— И посох свой благословляю, эту бедную суму... И одинокую тропинку, по коей, нищий, иду, и в поле — каждую былинку, и в небе — каждую звезду...»
И в мою надломленную душу вплетается несмелая радость от ласковости бело-зеленой шумящей красоты под голубым небом. И так тесно