Станислав Свяневич - В тени Катыни
Зингер уверял, что, как только выберется на Запад, приложит все силы, чтобы из дела Эрлиха и Альтера сделать новое дело Сакко и Ванцетти, итальянских анархистов, приговоренных в двадцатых годах американским судом к смертной казни. Исполнение приговора тогда возбудило целую волну протестов. Зингер так загорелся этой идеей, что все время диктовал машинисткам статьи об Эрлихе и Альтере. Но, на мой взгляд, у них не было ни единого шанса быть опубликованными. Впрочем, кажется, Кот все же пересылал их в наше посольство в США в надежде поместить их в какой-нибудь газете.
Я провел с Зингером несколько месяцев в тесном контакте. В августе 1942 года мы с ним сопровождали посла Кота в его поездке в Иран и провели несколько недель в одном отеле. Он был, пожалуй, самым критически настроенным из нас всех к Советскому Союзу и приложил массу усилий, чтобы показать послу все противоречия советской системы. В ноябре 1942 года мы вновь встретились с Зингером, на этот раз в Иерусалиме. Он показал нам маленькую гостиницу в Новом Иерусалиме, где хозяйкой была старая польская еврейка, готовившая воду для чая в самоваре, а к чаю она давала домашнее печенье, готовила рыбный суп по пятницам и курицу по-еврейски по субботам. Мы прожили в этой гостинице около трех недель. Я чувствовал себя там как где-нибудь в Ошмяне или в Швенчанах и даже с некоторым сожалением покинул эту маленькую и очень милую гостиницу, когда для меня освободилась комната в доминиканском монастыре, где размещался известный всему миру Папский институт по изучению Библии.
В начале 1943 года Зингер через свои связи в Еврейском агентстве раздобыл для нас автомобиль, чтобы мы смогли поездить по кибуцам3 в Палестине. Я, Виктор Вайнтрауб и профессор Сукенницкий провели в этой поездке около недели. Посетили мы в ту поездку множество разных кибуцов. Некоторые из них были целиком заселены коммунистами, и на каждой стене красовался портрет Троцкого. Зингер так и не остыл от своей идеи опубликования материалов об Альтере и Эрлихе. Вскоре после этого он выехал в Лондон.
Когда в мае 1944 года я сам оказался в Лондоне, мы уже с Зингером не встречались — мы вращались в разных кругах польской эмиграции и в разных кругах английского общества. И мне ничего не известно о статьях о деле Эрлиха и Альтера в английской или в польской печати; мне показалось, что Зингер отказался от своей идеи. Не знаю, пробовал ли он вообще что-либо на эту тему опубликовать. Возможно, он попал под влияние своего приятеля Исаака Дойчера, польского троцкиста, еще перед войной эмигрировавшего в Англию и получившего работу в журнале «Обсервер». Во время войны Дойчер разделял в своих статьях советскую точку зрения на вопросы послевоенного развития Восточной Европы. После войны я несколько раз встречал статьи Зингера в польском журнале, издававшемся посольством Берута.)
Когда мы все же встретились, он пригласил меня к себе домой на ужин, предварительно договорившись, что я не буду задавать вопросов о его переходе на службу к коммунистам. Он производил тогда впечатление человека, как бы зажатого в клещи, лишенного свободы, а от его былого чувства юмора не осталось и следа. Он явно стыдился своей политической переориентации. Кстати, этим он отличался от другого моего куйбышевского приятеля Ксаверия Прушиньского, о котором я напишу несколько позже. Тот перешел на службу Польской Народной Республике в полной уверенности, что делает правильный выбор.
Сегодня даже в трудах советологов и историков мало что можно найти о деле Альтера и Эрлиха. Дело это погребено под массой иных проблем и сведений.
Тайна Леона КозловскогоДо моего появления в Куйбышеве в посольстве произошло еще одно неприятное событие, которое не перестает меня волновать и по сей день. Я говорю о побеге на Запад через линию фронта бывшего профессора археологии и председателя Совета Министров Польши профессора Леона Козловского. Правда, был ли это побег или он был просто захвачен немецкими властями, я не знаю. Во всяком случае, говорили об этом именно как о побеге и таким же образом об этом сообщило германское радио.
Если это действительно был побег, то поводом к нему послужило, скорее всего, какое-то недоразумение. Надо заметить, что профессор совершенно не говорил по-русски. И тем не менее, как мне говорили, польский военный трибунал, действовавший в польской армии в Советском Союзе, заочно вынес ему смертный приговор.
Но была и другая версия, по которой будто бы он поехал в расположение частей генерала Андерса, чтобы записаться добровольцем. После войны князь Евгениуш Любомирский рассказывал мне, что перед исчезновением Козловского он жил с ним в одном бараке в армии Андерса.
Советы вывезли Козловского откуда-то из-под Львова. В 1940—41 годах в советских тюрьмах одновременно сидели сразу три бывших польских премьера: Скульский, Александер Пристор и Козловский. По заявлению советских властей, Пристор скончался в тюрьме, а о Скульском вообще ничего не удалось узнать; один Козловский был освобожден по так называемой польской амнистии. После освобождения он некоторое время работал в нашем посольстве, а потом выехал к Андерсу.
Сам я с Козловским знаком не был, но у нас было много общих приятелей; все они отзывались о нем как об очень интеллигентном, но несколько неуравновешенном человеке с неустроенной личной жизнью. Он отличался хорошим чувством юмора и не раз свои политические взгляды излагал в полушутливом тоне. Мне говорили, что он был уверен в необходимости найти пути согласия с Германией. Во всяком случае, он часто говорил об этом в частных беседах. Восточные польские земли он, судя по всему, вовсе не рассматривал как неотъемлемую часть польского государства. Франчишек Анцевич говорил мне, что, когда группа литовских журналистов брала у Козловского интервью и спросила о его отношении к вопросу Вильно, тот ответил, что это внутреннее дело литовцев, и он как поляк в этом вопросе права голоса не имеет. Он посоветовал журналистам обратиться с этим вопросом к литовским депутатам польского парламента — к Марьяну Кошчалковскому и Александру Пристору, которые к тому же были в свое время и председателями Совета Министров.
Безусловно, побег к немцам, да еще в то время, когда польские власти формировали польскую армию для борьбы с фашистами, был предательством и должен был получить надлежащую оценку. Но, с другой стороны, в случае Козловского едва ли можно говорить о политическом оппортунизме, скорее, здесь имели место независимость образа мысли и большое личное мужество. Мужество он проявил и на проведенной в Берлине вскоре после его побега пресс-конференции. Мне кажется, что он, как и я, будучи в советской тюрьме, прошел через определенный процесс самоанализа. Каковы были постулаты его образа мысли? Скорее всего, это так и останется тайной. Но в восточной части Центральной Европы было много людей, стоявших на распутье — какую позицию занять в отношении к советской угрозе и к гитлеровскому варварству, какое из этих зол меньшее. Примером такого типа людей может быть бывший югославский министр обороны, командовавший в первые годы войны партизанскими подразделениями, и расстрелянный коммунистами после войны генерал Михайлович. В своей повести «Не надо говорить громко» Юзеф Мацкевич прекрасно описал эти сомнения и метания4.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});