Серп и крест. Сергей Булгаков и судьбы русской религиозной философии (1890–1920) - Екатерина Евтухова
Задачу проследить дальнейшее развитие Булгакова как богослова я оставляю другим исследователям. Однако взгляд на парижский период его творчества с точки зрения Серебряного века может высветить некоторые аспекты как его богословских трудов, так и его жизни в эмиграции. Как человек, настолько тесно связанный со своим окружением, справился с ситуацией изгнания из охваченной Гражданской войной России и постепенно утвердился в понимании того, что путь назад ему отрезан? Как он сумел начать новую жизнь в среде, которая хотя и не была враждебной, но в целом оставалась безразличной?
В одной из статей 1939 года Булгаков рассказывает, что имел непосредственный опыт соприкосновения со смертью[468]. На протяжении всей своей наполненной событиями и деятельной жизни он никогда серьезно не болел. Но в январе 1926 года, всего через год после того, как обосновался в Париже, он почувствовал себя плохо и два дня спустя слег с лихорадкой, которая неуклонно усиливалась. Болезнь стала настолько тяжелой, что вызвала нарушение функций организма; малейшее движение причиняло острую боль. Булгаков никогда не был силен в медицинских вопросах, и характер его недуга остается невыясненным; быть может, это заболевание было метафизического свойства. Как он потом рассказывал, время для него остановилось. Ему казалось, что пространство и время перестали существовать, и он вместе с ними:
Вообще утратилось сознание ограниченного места в пространстве и времени, осталась только временность и пространственность. Я совершенно терял сознание того, что мое тело, чувствилище мое, помещается на кровати, потому что оно для меня расплывалось в другие комнаты и вообще в пространство, и я с трудом находил малую часть себя в непосредственном своем обладании. Также расплывалось и единство моего я…[469]
Этот экзистенциальный опыт трасценденции, во время которого кантовские категории пространства и времени утратили свою предметность, а «я» Булгакова слилось с вечностью, соединился с еще одним ощущением – на сей раз связанным с христианским сознанием. Охваченному жаром Булгакову казалось, что он горит в «пещи огненной» (Мф. 13:42), чувствуя всю тяжесть своих грехов, пока его душа совершает хождение по мытарствам, чтобы в последний момент быть спасенным его ангелом-хранителем и возвращенным к жизни. Лишь впоследствии Булгаков вполне осознал, что с ним произошло во время болезни: спасение, по его словам, было ниспослано ему как часть понимания таинства смерти, ибо он чувствовал, что жизнь кончилась и он умирает. «…Я умер, – говорит он, – и оказался за гранью этого мира». Любая болезнь, по его словам, является осознанием и открытием смертности. Хотя он выздоровел и восстановился, этот опыт умирания и возвращения к жизни неизгладимо отразился на восприятии им своего бытия. «Я чувствую себя как новорожденный, потому что в моей жизни произошел перерыв, чрез нее прошла освобождающая рука смерти»[470].
Булгаков обращался к проблеме смерти и в своих богословских трудах. Последнюю главу заключительного тома «О богочелове-честве» он посвятил «Смерти и Загробной жизни» – предмет, в котором он обнаруживал осведомленность, неожиданную для живущего человека. Особенно интересно упоминание о пассивности души после смерти. Загробная жизнь, согласно Булгакову, это не чистилище, но продолжение земной жизни, в которой душа, освободившись от тела, готовится к конечному воскресению и вступлению в жизнь будущего века. В этом промежуточном пространстве душа пассивна, в том смысле, что она больше не может принимать активное участие в жизни мира, которую она «созерцает лишь как зритель, хотя и различая в ней свет и тьму своей собственной протекшей жизни, ее дел, “заслуг” и грехов».
Однако и за гробом продолжается жизнь облеченного, хотя уже и не телом, а только душой, человеческого духа. Дух живет за гробом силой своего бессмертия и Божественной энергии, ему присущей, и ему, как таковому, остаются свойственны актуальность и свобода, а постольку и творческое самоопределение.
Душа, отделенная от тела, продолжает жить творческой жизнью, но по-другому; теперь она может увидеть свою прошлую земную жизнь «как целое, в синтезе», и этот синтез уже представляет собой суждение о себе, своего рода Страшный суд в миниатюре, в ожидании конечного суда над всем человечеством. И если земное действие стало невозможным, остается духовная деятельность покаяния и молитвы, которые сами по себе являются великой созидающей силой[471].
Трудно не увидеть в этих двух описаниях пережитого опыта, личного и богословского, метафору эмиграции[472]. Парижская жизнь Булгакова довольно точно вписывается в контуры его описания смерти и загробной жизни. В сложные первые годы эмиграции, когда Булгаков, подобно скитающейся душе, перебирался из Константинополя в Прагу, а оттуда в Париж, он пытался продолжать «земную жизнь», которую вел в России, жизнь, в которой идеи, политика и культура всегда существовали в неразрывной связи. Иными словами, он пытался пережить Октябрьскую революцию так же, как в прошлом переживал российские (довольно частые) политические кризисы, отвечая на них бурной и целенаправленной общественной деятельностью. Эта деятельность вылилась в ту форму, которую он назвал Братством Св. Софии, – религиозно-политическое объединение, созданное по образцу религиозно-философских обществ и комитетов церковного Собора, в которых он принимал участие, когда жил в России. Задачей этого объединения было сплочение православных мыслителей, в надежде, что их идеи вернутся в Россию, когда минует большевистская угроза[473]. Объединение не было успешным. Вскоре, к большому огорчению Булгакова, из него вышли ключевые фигуры – Бердяев, а затем и Флоровский. Один из них обвинил его в ностальгии по утраченным временам. Складывается впечатление, что «смерть» Булгакова в 1926 году была хотя бы отчасти связана с осознанием того, что подобная «земная» общественная деятельность стала бессмысленной или даже невозможной.
Можно сказать, что «я» Булгакова, распавшись в печи болезни, воссоединилось по-новому. Складывается впечатление, что Булгаков примирился с относительно скромным, тихим существованием, которое он отныне вел в Париже, под скромными сводами Свято-Сергиевского православного богословского института. Интеллигент Серебряного века, несущий на плечах тяжесть мира, сбросил с себя чувство ответственности за происходящее и ощущение, будто он