Фома. Франциск. Ортодоксия - Гилберт Кийт Честертон
Солнце встает каждое утро, а я нет, но такое разнообразие вызвано не моей активностью, а моей ленью. Быть может, солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина восходов основана на избытке, а не на недостатке жизни. Так дети повторяют снова и снова особо приятную им шутку или игру. Малыш ритмично топочет от избытка, а не от недостатка сил. Дети полны жизни, они свободны, они крепки духом, потому им и хочется, чтобы все повторялось. Они твердят: «Еще!», и взрослые слушаются, пока не падают от усталости, – ведь взрослые недостаточно сильны для однообразия. А вот Бог, наверное, достаточно силен.
Наверное, Он каждое утро говорит «Еще!» солнцу и каждый вечер – месяцу. Быть может, не сухая необходимость создала все маргаритки одинаковыми; быть может, Бог создал каждую отдельно и ни разу не устал. Бог ненасытен, как ребенок, ибо мы грешили и состарились, и Отец наш моложе нас. Повторение в природе не рутина – это вызов на бис. Небеса крикнут «бис» птице, которая снесла яйцо. Если человек зачинает и рождает ребенка, а не мышонка, не лягушку, не чудище, то дело вовсе не в том, что мы обречены размножаться без цели и смысла. Возможно, наше крохотное действо тронуло богов, они восторгаются в звездном театре и в конце каждой нашей драмы вновь и вновь вызывают нас на сцену. Все повторяется миллионы лет, ибо так решили боги, и может оборваться в любой миг. Поколение сменяет поколение, но любое из них может оказаться последним.
Таким было мое первое убеждение, родившееся, когда мои детские чувства столкнулись на всем скаку с современными верованиями. Я всегда чувствовал, что все на свете – чудо, что все чудесно; тогда я понял, что все – чудо в более строгом смысле слова: все снова и снова вызывает к бытию некая воля. Короче говоря, я всегда чувствовал, что в мире есть волшебство; теперь я почувствовал, что в мире есть волшебник. Тогда усилилось ощущение, всегда присутствовавшее подсознательно: у мира есть цель, а раз есть цель – есть личность. Мир всегда казался мне сказкой, а где сказка, там и рассказчик.
Но современная мысль шла вразрез и с другим моим ощущением, вполне традиционным. Как и все люди до меня, я ощущал, что необходимы строгие границы и условия. Теперь же говорили только о расширении и развитии.
Герберт Спенсер[286] страшно обиделся бы, назови его кто-нибудь империалистом, и очень жаль, что никто этого не сделал. Ведь он – империалист самого последнего разбора. Он распространял презренное учение, будто величина Солнечной системы должна подавить духовные силы человека. Но почему человек должен поступиться своим достоинством перед Вселенной, а не, скажем, перед китом? Если величина доказывает, что человек – не образ Божий, кит будет образом Божьим, бесформенным и расплывчатым, словно создал его импрессионист. Глупо отрицать, что человек мал перед космосом, – он мал по сравнению с любым деревом. Но Герберт Спенсер, как твердолобый империалист, утверждает, что мы захвачены и поглощены Вселенной. Он говорит о людях и их идеалах, как самый наглый поборник империи – об ирландцах и их идеалах; для него человечество – малый народ. Его дурное влияние отразилось даже на самых достойных и талантливых фантастах, особенно это заметно в ранних романах Уэллса. Многие моралисты преувеличивали земное зло. Уэллс и его школа обнаружили зло в небесах. Мы поднимаем глаза к звездам и ждем, что оттуда придет гибель.
Но то, о чем я упоминал в предыдущей главе, еще хуже, чем все это. Мы видели, что материалист, подобно сумасшедшему, заперт в тюрьму Одной Идеи. Он ободряет себя, твердя, что тюрьма его очень велика, но размеры этой научной Вселенной не сулят ни новизны, ни облегчения. Космос бесконечен, но в самом причудливом созвездии нет ничего интересного, вроде милосердия или свободы воли.
Величина и бесконечность космоса ничего не добавляют к его тайне. Попробуйте развеселить каторжника, объясняя, что его тюрьма занимает полграфства. Страж поведет его по бесконечным тусклым каменным коридорам, лишенным всего человеческого. Так и наши расширители космоса не дадут нам ничего нового, кроме тусклых солнц и все новых закоулков, где нет божества.
В стране фей царил подлинный закон, закон, который можно нарушить, ибо, по определению, закон – это то, что возможно нарушить. Механизм космической тюрьмы сломать невозможно – мы сами всего-навсего часть его. Мы или неспособны ничего сделать или обречены делать то, что делаем. Мистическое условие отброшено, нет ни воли, чтобы соблюсти закон, ни озорства, чтобы его нарушить. Такая Вселенная лишена дерзости, стремительности, неожиданности – всех счастливых обретений поэтичного мира. Современная Вселенная на самом деле империя – она обширна, но не свободна. Можно переходить из одной залы без окон в другую, можно обойти всю Вавилонскую башню – и нигде не попадется окошко, не ворвется свежий ветер.
Жуткие параллели ученых еще и расходятся, чем дальше, тем больше. По мне, в каждой вещи главное – точка, где сходятся, скажем, лезвия мечей. Обнаружив, что бескрайняя Вселенная мне не нравится, я провозгласил, что мир мал, и вскоре убедился, что доводы моих противников еще более поверхностны, чем можно было ожидать. По их словам, космос един, ибо он живет по единым законам; а раз он един, то и единствен. Но тогда почему он непременно велик? Его же не с чем сравнить; точно так же его можно назвать и маленьким.
Можно сказать: «Я люблю этот огромный мир, толчею звезд, столпотворение живых существ», – но сказать иначе: «Я люблю этот маленький уютный мир, где в меру звезд и как раз столько животных, сколько мне нравится». Радуешься ты, что Солнце больше Земли, или радуешься, что оно не больше, чем оно есть, – все это только эмоции. Люди предпочитают радоваться величине мироздания, но почему бы не радоваться его малости?
Случилось так, что я ей радуюсь. Когда мы любим, мы зовем любимого уменьшительными именами, даже если это