Мариэтта Чудакова - Жизнеописание Михаила Булгакова
16 марта 1922 г. «Правда» печатает заявление Тихона о том, что не так уж много в церквах драгоценностей и что нельзя извлеченные из церквей для нужд голодающих художественно и исторически ценные вещи продавать за границу. 28 марта «Известия» публикуют перечень «врагов народа», где первым указан патриарх Тихон «со всем своим церковным собором», происходит беседа М. И. Калинина с епископом Антонином, где председатель ВЦИКа подчеркивает, что не может быть и речи об изменениях в декрете о церковных ценностях, и епископ Антонин, высказавшись за изъятие церковных ценностей, изъявляет готовность работать в Центральном комитете Помощи голодающим.
Можно с уверенностью предполагать, что в погибшем дневнике Булгакова было отмечено и начало судебного процесса над священниками 26 апреля 1922, и выступление патриарха Тихона 5 мая в здании Политехнического музея на процессе в качестве свидетеля, и приговор (10 священников приговорены были к расстрелу; впоследствии 6 помилованы, четверо расстреляны в ночь с 12 на 13 августа). Приговоры и расстрелы шли и по другим городам. Событием для Булгакова был и арест патриарха в мае 1922 г., и переход в эту весну духовной власти к «живой церкви», отношение к которой Булгакова отразится через год в его очерке о Киеве.
Конечно, Булгаков следил за подготовкой Генуэзской конференции (интерес к ней зафиксирован, как мы видели, еще в уцелевших фрагментах дневника за февраль этого года) ; вряд ли он остался равнодушным к убийству монархистом бывшего министра В. Д. Набокова, совершенному в Берлине 29 марта 1922 г., хотя у нас нет никаких данных для суждения о том, каков был ход его собственных мыслей при чтении откликов сменовеховцев на это событие (Василевский-Небуква писал, например, в № 5 «Накануне» — под общей шапкой «Под первым впечатлением» с А. Толстым — о том, что у монархистов никогда не было мужества в годы гражданской войны, не было и в то время, когда они имели возможность спасать царское семейство, находившееся под арестом, и только на шестой год после революции нашлось — для выстрела, предназначенного П. Н. Милюкову и убившего В. Д. Набокова). И можно думать, с особенным, разнообразно окрашенным интересом он следил за статьями тех, кто готовил себе дорогу к возвращению в Россию — то есть тех, кому удалось осуществить не удавшийся ему отъезд в Константинополь и далее в Европу, чтобы затем разочароваться в своем выборе, — сменовеховцев, с которыми он вскоре встретится в Москве.
25 апреля «Известия» перепечатали из «Накануне» «Открытое письмо гр. А. Толстого Н. В. Чайковскому» — московские литераторы узнали о его решении вернуться в Россию.
В июне 1922 года Ю. В. Ключников (один из редакторов «Накануне») и Ю. Н. Потехин («при ближайшем участии» которого выходила газета) напечатали в «Накануне» несколько корреспонденций из Москвы, куда приехали они в начале месяца. В фельетоне под названием «Принц НЭП» Потехин пояснял, что «с Москвой 1918 года, когда я покидал ее, нынешнюю просто и нельзя сравнивать...» («Накануне» № 75). Но особенно любопытен для нас одной своей деталью фельетон Ключникова «Москвичи», напечатанный в том самом номере «Накануне» (№ 68), в литературном приложении к которому печатались «Записки на манжетах».
Ключников обратил внимание на глаза обитателей того во многом нового для него города, в котором он оказался — пока еще временно. «В глазах москвичей и москвичек неизменно какая-то тайна. Что-то не подлежащее высказыванию. Что-то только для себя. «Глубинное». <...> Если вы любитель зеркально открытых глаз — и к тому же у вас есть доллары — поезжайте в Америку». Эта черта физиономического облика городского населения начала 1920-х годов, открывшаяся взгляду свежего, стороннего наблюдателя, была, возможно, у него-то и подхвачена впоследствии Булгаковым. Не раз и не два упомянет он «встревоженные», «беспокойные» и даже «ужасные» глаза жителей города, ставшего для него постепенно своим.
«Тайна» в глазах, зорко подмеченная Ключниковым, имела глубокую подоплеку. Она отражала несколько слоев адаптации к новым условиям, происходившей в течение пореволюционного пятилетия. Без внимательного рассмотрения этих слоев вряд ли будут хоть в какой-то степени успешными попытки воссоздать самоощущение Булгакова первых московских лет и последующую его эволюцию.
Философ и литератор Федор Августович Степун, которому придется через несколько месяцев покинуть отечество (а с его братом, Владимиром Августовичем, через два-три года Булгаков сойдется настолько близко, что в квартире его устроит банкет по случаю первой своей московской премьеры), два года спустя попытается дать социально-психологический анализ той самой среды, в окружении которой и предстояло Булгакову врастать в новую жизнь и положение которой во многом было аналогично его собственному, но в чем-то, как увидим, и разнилось от него. «Первая идея, которую оставшаяся в России интеллигенция попробовала противопоставить советской власти, — писал Степун,[65] — была идея «бойкота». Но бойкот долго длиться не мог. Кроме государства, в стране не было ни одного работодателя, страна же с каждым днем все глубже и глубже засасывалась в безвыходную нужду. Так складывалась неразрешимая альтернатива — или смерть, или советская служба, — разрешавшаяся, естественно, в пользу службы». Весной 1923 года в одном из фельетонов «Накануне» Булгаков опишет тот момент, когда он оказался в Москве «как раз посередине обеих групп» — сытых «буржуев» и «голых, как соколы» героев. «...И совершенно ясно и просто передо мною лег лотерейный билет с надписью — смерть. Увидав его, я словно проснулся. Я развил энергию неслыханную, чудовищную. Я не погиб <...> Я перенял защитные приемы в обоих лагерях. Я оброс мандатами, как собака шерстью». Степун пояснял: «Но службы для власти всегда было мало; она требовала еще и отказа от себя и своих убеждений. Принимая в утробу своего аппарата заведомо враждебных себе людей, она с упорством, достойным лучшего применения, нарекала их „товарищами", требуя, чтобы они и друг друга называли этим всеобщим именем социалистического братства. Протестовать не было ни сил, ни возможности. <...> Слово „товарищ" было, однако, в донэповской России не просто словом, оно было стилем советской жизни: покроем служебного френча, курткою — мехом наружу, штемпелеванным валенком, махоркою в загаженных сов-учреждениях; селедочным супом и мороженой картошкой в столовках, салазками и пайком. (Через все эти элементы донэповского быта Булгаков методичнейшим образом прошел — начиная с Владикавказа 1920 года вплоть до первого московского года. — М. Ч.).Как ни ненавидели советские служащие „товарищей"-большевиков, они мало-помалу все же сами под игом советской службы становились, в каком-то утонченнейшем стилистическом смысле, „товарищами". Целый день не сходившее с уст и наполнявшее уши слово проникало, естественно, в душу и что-то с этою душою как-никак делало. Слова — страшная вещь: их можно употреблять всуе, но впустую их употреблять нельзя. Они — живые энергии и потому неизбежно влияют на душу произносящих их людей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});