Лев Осповат - Гарсиа Лорка
– А материнская любовь? – спросил Федерико тоскливо. – Ведь слабенького, болезненного ребенка, недоразвитого даже, мать всегда любит больше, чем остальных детей!
Биолог развел руками.
– Такая любовь неразумна, – сказал он мягко, искренне сожалея, что не может ответить иначе, – она не что иное, как недостаток культуры, самовнушение, одержимость. Общество не должно с нею считаться.
Карлос зря беспокоился – Федерико не вышел из себя, не обидел гостя ни словом. Он согласился почитать стихи после чая и без протеста, скорее с любопытством выслушал замечание ученого по поводу строки «Хочу дышать на Луне» – да не прогневается поэт, но это же нонсенс: на Луне, как известно, нет атмосферы!.. Только в речах Иермы потом прибавилась фраза: «Если б даже мне сказали, что мой сын будет терзать меня, что он возненавидит свою мать и станет таскать ее за волосы по улице, я и тогда с радостью встретила бы его появление!»
Ибо и тоска, и горечь, и чувство катастрофы, охватывающее Федерико по временам, рождают в нем неистовую волю к сопротивлению. Работа подчиняет себе все эти чувства, переплавляет в слова, заряженные упорством и гневом. Трагедия о Иерме – После «Кровавой свадьбы» он принялся за нее снова – вот его поле сражения за человека, теснимого отовсюду.
«Иермой» он отвечает на костры и расстрелы, на тупое варварство и научное изуверство, на произвол и ложь, откуда бы ни исходили они. Ни перед людьми, ни перед судьбой не склоняется его неукротимая героиня. Наперекор всем враждебным силам, наперекор всем соблазнам отстаивает она священное материнское право рождать жизнь, связывать прошлое с будущим, не поступаясь ни честью своей, ни человечностью, не изменяя самой себе. Не понимаемая никем, одинокая, она борется не за себя одну – за всех.
Не пора ли, однако, вернуться к письму?
«...Я вспоминаю о тебе постоянно, потому что знаю, сколько ты терпишь от грубых людей, окружающих тебя, и мне больно видеть, как твоя жизнерадостная, светлая юность, запертая в загоне, мечется, натыкаясь на стены.
Но именно так ты выучишься. В этой жестокой школе, которую дает тебе жизнь, ты выучишься превозмогать себя. Твоя книга встречена молчанием, как все первые книги, как и моя первая книга, в которой тоже были и прелесть и сила. Пиши, читай, занимайся. БОРИСЬ! Не тщеславься своим творчеством. Твоя книга сильна, в ней много интересного, и доброжелательный взгляд откроет в ней человеческую страсть,но, как почти всем первым поэтическим сборникам, ей недостает напора...
Успокойся. Сегодня в Испании создается прекраснейшая поэзия Европы. И в то же время люди несправедливы. «Знаток Луны» не заслуживает этого дурацкого молчания, нет. Книга заслуживает внимания, поощрения и любви со стороны чистых сердцем. Этого у тебя никто не отнимет, потому что ты рожден поэтом, и даже когда ты ругаешься в своем письме, я чувствую за всеми твоими грубостями (которые мне нравятся) нежность твоего светлого и взволнованного сердца.
Мне хотелось бы, чтобы ты сумел преодолеть свое настроение – настроение непонятого поэта – и посвятил бы себя другой, более благородной страсти, политической и поэтической. Пиши мне. Я намерен поговорить кое с кем из друзей, не займутся ли они «Знатоком Луны».
Книги стихов, дорогой Мигель, расходятся очень медленно.
Полностью понимаю тебя. Обнимаю тебя по-братски, с чувством нежности и товарищества.
Федерико».
10
Трудно вообразить что-нибудь более беспорядочное и сумбурное, чем разговор давно не видавшихся друзей, которые, и ежедневно видясь, не успевали наговориться досыта. А представьте-ка еще, что в их беседе участвует целая компания, шумная и бесцеремонная! Логика такой беседы – чисто ассоциативная; важные признания роняются мимоходом, зато пустячная сплетня может вдруг стать предметом страстного обсуждения; собеседники засыпают друг друга вопросами и в то же время не дают друг другу слова сказать...
Именно это и происходит одним из августовских вечеров 1934 года на окраине города Сантандера, в кафе, лишь неширокой полосой песка отделенном от Бискайского залива – недвижного, остекленевшего до самого горизонта. Сдвинуты чуть ли не все столики; за столиками – труппа «Ла Барраки», только что прибывшая в Сантандер, Хорхе Гильен, оказавшийся здесь проездом вместе с Педро Салинасом, да еще несколько местных поэтов и театралов. Галдеж стоит такой, что мальчишки, заглядывающие в окна с улицы, сгорают от нетерпения – когда же, наконец, дело дойдет до поножовщины?
Вот уж кто-то размахивает руками перед носом соседа, заступившегося за нынешнее правительство, которое забирает вправо все круче. Ах, сосед считает, что правительство радикалов пришло к власти законным путем – в результате прошлогодних выборов, на которых потерпели поражение левые партии? Он делает вид, что не знает, с помощью каких подлогов, какого террора досталась правым победа на выборах? А ну-ка, сантандерцы, расскажите хоть вы ему о том, как запугивали женщин священники, как помещичьи сынки безнаказанно разгоняли митинги, созванные социалистами!
Сантандерцы, однако, хотели бы знать, почему так послушно приняли все это социалисты и чего они ждут теперь. Ждут, пока Хиль Роблес – испанский Муссолини – окончательно приберет страну к рукам?
– А социалисты не верят в угрозу фашизма! – восклицает не без ехидства Эдуарде Угарте. – Заявил ведь Бестейро не так давно, что фашизм опасен не более, чем мышиная возня в заброшенном доме...
– Ну, нет! – кричат с другого конца. – Социалисты не пошли за Бестейро, они заставили его уйти в отставку с поста председателя Всеобщего союза трудящихся. А Ларго Кабальеро, избранный на этот пост, публично объявил, что, если отъявленные реакционеры посмеют войти в правительство, социалистическая партия поднимет рабочих на вооруженное восстание!..
– А что говорит Фернандо де лос Риос, ведь он же поддерживает Ларго Кабальеро? Пусть Федерико расскажет!
– Нет, пусть Федерико лучше расскажет о своем путешествии в Аргентину – пятый месяц обещает!
– Нет, пусть скажет сначала, кто будет ставить «Иерму»!
Хорхе Гильен с присущей ему рассудительностью пытается внести хоть какой-то порядок в это столпотворение. В самом деле, Федерико должен прежде всего рассказать о полугодовом своем пребывании в Южной Америке – при всей триумфальности газетных отчетов друзья имеют основания не удовлетворяться ими. Вот Игнасио, например, так хотел послушать Федерико, что обязательно задержался бы в Сантандере, если б его не ждали в Ла-Корунье и в Мансанаресе...
Тут же он понимает, какую сделал ошибку. Имя Игнасио Санчеса Мехиаса, всего несколько дней назад выступавшего в этом городе, вызывает непредвиденный взрыв эмоций и тотчас уводит беседу в сторону от того русла, по которому она готова была устремиться. Каждому есть что сказать о прославленном матадоре, возвратившемся на арену. Как он работает с плащом! Как медленно пропускает быка мимо себя, почти вплотную, и как (это уже женщины) великолепен его костюм, голубой с золотом! Кое-кто, правда, считает, что присуждать ему хвост быка, как в последний раз, было излишне – хватило бы и ушей, но сантандерцы кричат, распалившись, что и этого мало – видано ли где в наши дни подобное искусство?
– Видано! – хлопает вдруг Федерико ладонью по столику, покосившись на обескураженного Хорхе. – Видано!
– Где? – поворачиваются все к нему.
– В Буэнос-Айресе!
Общее удивление. В Аргентине? Где и коррид-то не бывает? Кто ж там отважился?..
– Не отважился, а отважились, – поправляет Федерико спокойно. – Выступали двое – аль алимон.
Удивление возрастает. «Topeo аль алимон» – довольно редкая разновидность боя: на быка выходят два матадора под одним плащом. Откуда знать ее аргентинцам?
– Почему аргентинцам? Первый матадор был чилийским поэтом. А второй, – Федерико приподнимается, театрально раскланивается, – ваш покорный слуга.
– А... бык? – еще допытывается какой-то тугодум под общий хохот. – Хорош ли был бык?
– Превосходен! – убежденно отвечает Федерико. – Самое избранное общество Буэнос-Айреса!
И, не давая прервать себя, принимается рассказывать, как вдвоем с чилийцем Пабло Нерудой – вы еще не слыхали о нем? Погодите, скоро услышите! – они по всем правилам тавромахии подчинили фешенебельную публику своей воле, заставив ее вместо ожидаемых стихов выслушать кое-что другое. Импровизируя поочередно, да так, что порою один начинал фразу, а второй заканчивал, они произнесли целую речь о великом поэте Америки и Испании, посвятившем столько прекрасных стихов Аргентине и незаслуженно ею забытом. Имя этого поэта – Рубен...
– ...Дарио, – продолжает Федерико незнакомым голосом, звучащим протяжно и жалобно, и лицо его делается печальным, сонным, лукавым. – Ибо, дамы...
...и господа, – становится он на миг самим собою, чтобы тут же опять уступить место Пабло Неруде: