Ана Бландиана - Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги
Мы расстались, молча обнявшись, зная, что больше не увидимся, хотя, будучи с разных меридианов и из отдаленных по времени поколений, обнаружили, что смотрим на мир одинаково.
Другой народ
Думаю, не было на протяжении последних десятилетий прошлого века стереотипа, который казался бы мне более унизительным, чем постоянный, навязчивый припев «мамалыга не взорвется». Меня оскорблял не только его смысл, презрение в оболочке китчевой философии, меня оскорбляли чувства, таящиеся за спиной слов, произносимых с грустью — искренней или наигранной, неважно, — но уж точно обозначающей скорее извинение, чем констатацию. Извинение не только за прошлое, но и за будущее.
«Мамалыга не взорвется» — это была аксиома, чтобы обескуражить любое действие и объяснить любую трусость. Не насмешка бог знает каких иностранцев над румынами, но чисто румынская формула, квинтэссенция насмешки над собой, мазохистская самоиздевка, вначале, может быть, и драматическая, но со временем превратившаяся в глумливый лозунг, скорее в подтрунивание, чем в ламентацию. Я ненавидела эту формулу и за то, как ее употребляли, и за то, как она манипулировала людьми, даже если мне казалось, что я не могу, по крайней мере отчасти, отрицать ее истинность.
Много лет спустя, работая в «Мемориале», я узнала, каким ожесточенным было сопротивление крестьян коллективизации. Число крестьянских восстаний превзошло две сотни, иногда их подавляли войсками, беря штурмом села, как редуты неприятеля, и оставляя мертвых тлеть в дорожной пыли в назидание тем, кто остался в живых. Мамалыга взрывалась, выходит, сотни раз, а мы не знали и продолжали скрывать свою немощь под продырявленным пулями щитом лжеаксиомы.
Когда Ромулус Русан сделал экспозицию «Коммунизм и крестьяне», были вывешены панно с фотографиями крестьян, арестованных в начале той эпохи. Фотографии анфас-профиль, снятые для досье, никто не позировал, просто был зафиксирован драматический миг поражения. И все же… я стояла и завороженно, почти с испугом, созерцала их благородство и достоинство, как и их физическую красоту, в ореоле стойкости. Я стояла и смотрела во власти мечтаний и душераздирающего открытия: это был другой народ, не оставалось ни малейшего сомнения, что это был другой народ, что нет ничего общего между сегодняшними лицами, встречаемыми на улице или в телевизоре, лицами людей побежденных, хотя они никогда не боролись, и лицами тех мужчин, с руками в кандалах и все же свободных и продолжающих сопротивляться глазами, на которые нельзя было надеть кандалы, чертами, которые застыли в почти мифологической горделивости. Это был другой народ, который исчез, не сумев передать потомкам тайну своей внутренней силы. Мы были другим народом.
Сироты
Где-то в начале 80-х годов на Каля Викторией стали появляться расставленные, думаю, что не преувеличиваю, примерно через каждые пятьдесят метров, удивительным образом похожие друг на друга, молодые люди, стриженые и одетые под копирку, с назойливостью, запрограммированной, чтобы броситься в глаза, не остаться незамеченной. Как всякое необычное явление, — как и всякое обычное, впрочем, — это не могло не быть связано с секуритате. Но какой интерес выпячивать себя секретной службе, чьим главным занятием было следить за нами всеми возможными средствами, от микрофонов, вделанных в пепельницы или в телефоны, до друзей, ставших информаторами и подвергающихся, в свою очередь, слежке? Должно было протечь довольно много времени, чтобы я поняла и, главное, смогла признать за этой службой некоторую тонкость, которую трудно связать в воображении с гнусностью и мерзостью, с воплощением низости и грубости. Собственно, в области зла — каково различие между тонкостью и коварством? Секуритате не отказалась ни от одной из своих классических практик, которыми она ухитрялась держать под наблюдением и контролем все общество. Появление «ребят с Каля Викторией» — как я окрестила их в одном стихотворении — не подменяло собой ни один из методов, существовавших десятилетиями, но дополняло их в новом духе, более рафинированном и хитроумном. Потому что эти молодые люди были уже не секретными агентами, обязанными следить, рапортовать и карать, но, напротив, — экспонатами некоей силы, которая решила не действовать, раз она могла устрашать просто своим присутствием. Они не таились, не нуждались в прикрытии, напротив, они должны были быть замечены, видны и опознаны, должны были давать знать, что они существуют, и самого их существования достаточно, чтобы определить все. Таким образом институция, которой они принадлежали, могла больше не утруждать себя подавлением бунта, ей довольно было просто показаться, чтобы помешать бунту произойти.
Как в древнекитайской медицине ролью медика было не лечить болезнь, но предотвращать ее, так вызывающим выставлением напоказ этих молодых людей, оформленных, чтобы их можно было распознать, секуритате превратилась в превентивную службу. Так она изобрела самый эффективный, самый ядовитый и самый тлетворный из страхов: превентивный страх. Все, что она продолжала делать по линии информирования, по карательной или репрессивной линии, адресовалось к современникам, тогда как профилактическая деятельность, форма предвидения, была направлена в будущее — служила своего рода векселем.
Поскольку жили мы недалеко, мне случалось часто проходить по Каля Викторией — с захватывающим чувством, что мне выпадают мгновения, когда я могу рассматривать молодых людей, мимо которых проходила, не будучи замеченной. Они стояли, как правило, руки за спину и чуть расставив ноги, на краю тротуара, лицом к мостовой, так что при всем своем желании не могли надзирать за теми, кто проходил за их спиной. Мне случалось иногда придумывать предлог для продления маршрута, чтобы разглядеть их. Они не только были подстрижены, одеты и обуты под копирку, но и более или менее сходны по телосложению и цвету волос, и, главное, по выражению лица, а точнее, по отсутствию всякого выражения, что делало их похожими на отлично сварганенных роботов с одной и той же программой. Они смотрели через дорогу на другой тротуар, но не то чтобы выслеживали кого-то, а как бы просто ничего не видели. Глаза у них были совершенно неподвижны, что говорило об усилии воли, тревожило и, независимо от их миссии, внушало род беспокойства — не страх перед институцией, которую они представляли, а что-то вроде дурного предчувствия, не только непонятного, но и непостижимого. Именно поэтому мне было бы трудно описать их точнее, я только знаю, что их костюмы, пусть и цивильные, подчинялись четким линиям военного кроя, и, хотя неподвижность и форменная одежда придавали им вид объектов безучастных, без воли, как из музея восковых фигур, я чувствовала, что, если понадобилось бы их нарисовать, надо было бы провести вокруг них концентрические круги, чтобы обозначить волны негативной энергии, которую каждый из них излучал. Единственное, что я помню в точности и могла бы описать в подробностях, — это их ботинки. Ведь я по большей части проходила мимо, опустив глаза, и заметила, что ботинки не только были одинаковые, но и сложно устроенные, специальные, с особой игрой дырочек, которая повторялась у всех, так что исключала случайность их похожести. И эта в общем-то комическая подробность (я представляла себе, как Министерство внутренних дел заказывает огромную партию одинаковых ботинок вычурной модели), вместо того чтобы разрядить ситуацию, вносила в нее лишнюю напряженность, добавляя к главной тайне деталь, еще более необъяснимую.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});