Вадим Сафонов - Александр Гумбольдт
Той весной 1789 года Гумбольдт опять покинул Берлин, на этот раз для Геттингена. Вильгельм уже там. Пути братьев пока не расходятся.
Он ехал не спеша. Общительный, «весь в отца», Гумбольдт легко сближался с самыми разными людьми. Просто и быстро Переходил на «ты», охотно писал потом бесчисленные длинные остроумные письма. Друзей он насчитывал десятками чуть не во всех городах Германии (как позднее — во всех странах мира).
И путешествие в Геттинген, несмотря на дрянные дороги, шло отлично.
Со своим обычным юмором он описывает дорожные приключения.
В Гельмштедте посетил некоего профессора Байрейса. Его дом был завален самым невероятным и самым причудливым хламом, привезенным изо всех экзотических стран мира. Профессор путался в полах своего халата среди ящиков, глиняной посуды, пестрых чучел и черепов, расставленных на креслах, на столах, на полках и прямо на полу, и признавался, что до сих пор не лишен приятного удовольствия делать неожиданные открытия у себя дома.
Он взял книгу, в которой были нарисованы самураи с огромными мечами, и стал читать Гумбольдту с листа.
Затем он сказал:
— Молодой человек, мне удалось установить некое скрытое сходство между языком коптов, речью, звучащей у священного Ганга, и диалектами ротанговых зарослей Явы. Я думал об этом шесть недель, почти не прикасаясь к еде и к питью. Знающему науку йогов нетрудно отрешаться от телесных влечений.
И он достал зерно, похожее на кофейное, и в пять минут вырастил из него небольшое изящное деревцо.
Крики попугаев сопровождали Гумбольдта, когда он покидал жилище Байрейса.
Наконец он прибыл в Геттинген.
Здесь учил Блюменбах. Его студенты должны были знать наизусть невообразимую груду анатомических препаратов, целую мясную лавку, воздвигнутую их учителем на подступах к диплому врача.
В промежутках между рассечениями трупов Блюменбах написал книгу «О созидающей силе». В ней доказывалось, что сущность жизни — непостижимое и неуловимое «стремление к форме», бесследно исчезающее, когда грубые руки анатома кладут труп животного на секционный стол.
В большом библиотечном зале, уставленном антиками, читал археологию и древние литературы профессор элоквенции (красноречия) Гейне, знавший наизусть всю «Илиаду».
Среди студентов числились два английских принца и сорок графов.
Перед занятиями был праздник «по случаю выздоровления короля». Все студенты, в том числе и английские принцы, носили плакаты с надписью: «Да будет здоров король!» «О, глупость!!» — замечает Гумбольдт (в письме).
Он уходит с головой в занятия. Он штудирует Плавта и Петрония на семинарах, заканчивающихся около полуночи.
Как всегда, он не устает, не утрачивает ни свежести мысли, ни юмора. А пищи для юмора тут сколько угодно.
Разве не смешно, когда правовед Шпитлер сравнивает прусский королевский дом со старым дубом, в тени которого наслаждается жизнью свободолюбивый немец? Разве не уморителен дряхлый математик Кестнер, который был бы прекрасным и даже остроумным лектором, если бы имел хоть несколько зубов и бросил привычку самому смеяться над своими шамкающими остротами? Или Лесс, разрешающий в курсе морали проблему, может ли христианин играть в лото, — над чем он и заставляет усердно потеть обоих английских принцев…
В доме профессора Гейне Александр познакомился с тем, кто оказал на него, быть может, самое большое влияние за всю его жизнь. Это был Георг Форстер, муж дочери Гейне — Терезы. Александр уже слышал о нем от Вильгельма.
Георг Форстер был человеком необыкновенным, таких Гумбольдт еще не встречал. Блестящая одаренность его сразу бросалась в глаза. Но он оказался лишним в то переломное время, жестокое, безжалостное, жадное к наживе, любившее сентиментальные стихи.
Он испытал горечь и унижение бедности.
А семнадцати лет уже плавал с Куком, вернувшись же — описал свое плавание.
О чем он писал? Не о колониальных богатствах южных морей и не о том, что бедные туземцы созданы господом богом на грани между человеком и обезьяной, чтобы доставлять даровую силу для сбора кокосов и пряностей. Он писал о бесконечно сменяющихся картинах мира. О прекрасных, озаренных жгучим солнцем странах, о людских поселениях, так не похожих на города и села старой Европы и еще счастливых в своей первобытности. Злее ли там голод? Лишения? Нищета? Притеснения слабых сильными? Больше ли горестей выпадает на долю человеческого рода? — спрашивал Форстер. И отвечал: нет!
Тюрьмы и казармы множились в городах Германии. Рабы-рабочие изнывали в работных домах, рабы-крестьяне — на полях помещиков.
Феодальные немецкие князьки и герцоги муштровали солдат. Как бы отбрасывая от себя этот жестокий мир с его безжалостными властителями, Форстер переводил «Шакунталу», индийскую поэму, где рассказывалось о молодой девушке, кормившей птиц, и о единении природы с человеком.
Но когда зарево вспыхнуло над стенами Бастилии, его глаза засияли отсветом этого далекого пламени.
— Я не понимаю вас, — сказал ему Александр Гумбольдт со своей обычной чуть заметной любезной иронией. — Почему вы делаете различие между событиями в этих равно вам чуждых цивилизованных странах? Вы называли себя «гражданином мира»…
— Гражданин мира сегодня — это французский гражданин! — ответил Форстер.
Его сравнивали с Шиллером. И в самом деле, их роднило многое. Суровое детство у обоих, «плебейство» и борьба со страшной тяжестью давившего их общества… Оно и раздавило Шиллера — он вышел из этой борьбы с чахоткой, сведшей его в раннюю могилу.
А Форстер умер еще раньше Шиллера, в бедности и на чужбине; он был смелее и прямолинейнее Шиллера…
Когда в Майнц вступили войска Франции, Форстер, депутат майнцского республиканского конвента, отправился в Париж. Возврата на родину не было. Он умер в революционном Париже, в Доме голландских патриотов на улице Мулен, оторванный от семьи, ошельмованный в Пруссии, но с тем же огнем энтузиазма в глазах, который ничто не в силах было потушить.
Оба брата прошли через самую настоящую влюбленность в Форстера.
Март 1790 года. Александр Гумбольдт и Форстер едут вместе. Разве мог Форстер устоять против просьб молодого друга, в котором, как ему кажется, он узнает самого себя, каким он, Форстер, был двадцать лет назад? Они едут. Куда? О нет, не на Борнео. Из Майнца, где в то время еще жил Форстер, они едут вниз по Рейну. Ранняя весна, бессолнечное небо, блеклые краски хмурой природы. Но как расцвечивают их рассказы старшего товарища о Таити, об Архипелаге, о пальмах, качающихся на коралловых атоллах!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});