Жаклин Жаклин - Жан-Клод Грюмбер
Стыд
В иные моменты, нежданно-негаданно, когда я один или в компании, стыд, да, стыд, вдруг обрушившись, накрывает меня и прогоняет вон боль и горе. Кого мне стыдно? Чего мне стыдно? Стыдно, что я еще живу, а ты больше нет. Это стыд труса, согласившегося быть в этом мире без тебя. Стыд слабака, который не смог ничего для тебя сделать. Стыд того, кто, будучи не в силах ничего сделать, пытается своими смешными писаниями удержать тебя в живых на замаранной бумаге. Мне стыдно продолжать ложиться одному в нашу общую постель и, несмотря ни на что, засыпать в ней, вставать по утрам, бриться, проводить час или два в сортире, и все это — даже не питая тщетной надежды увидеть тебя еще когда-нибудь. Стыдно, и точка.
Научившись благодаря тебе жить в подобии счастья, должен ли я теперь учиться жить один в этом подобии стыда?
Вообще-то, я не знаю, как быть, а тебя, увы, больше нет со мной, чтобы сказать мне, как быть, и никогда уже мне не знать, как быть.
Я хочу, чтобы ты была рядом, подле меня, во мне, всегда, где бы я ни был, куда бы ни пошел, что бы ни делал, и чем нужнее мне твое присутствие, тем острее я сознаю твое отсутствие, тем сильнее от него страдаю.
Хуже того, если, поглощенный делами по хозяйству — да-да-да, по хозяйству! — или чтением, разговором, зрелищем, даже телевизором, а то и, как это случилось со мной недавно, во время публичного выступления, так вот, если я забываю молить о твоем присутствии на время, пусть совсем короткое, если я забываю тебя, Жаклин, бумеранг разит со страшной силой. Как предатель, изменив родине, всем своим нутром и всей душой ощущает мерзость своего поступка, так и во мне тотчас воцаряется боль. Твое отсутствие вкупе с моим тяжким грехом вновь призывает меня к моему долгу: всегда молить о твоем присутствии, чтобы страдать без тебя непрестанно, непрестанно…
Обычно во все дебаты, интервью и даже беседы с друзьями я ухитряюсь вмешать тебя, включить в мою речь, рассказывая о дискуссии, о поездке, далекой или близкой, в которой ты сопровождала меня, в которой принимала участие. Я делаю это, чтобы ты была со мной, в центре беседы, и таким образом представляю тебя тем, кому не посчастливилось тебя узнать. Но иногда мне приходится — пойми это — отвечать на прямые и точные вопросы, и я не могу включить тебя в эти ответы — которые тоже должны быть прямыми и точными.
Однажды, лет двадцать пять или тридцать тому назад, я ответил в прямом эфире, кажется на радио «Европа 1», на несколько подлых, нелепых, даже непристойных вопросов, заданных с какой-то агрессивной глупостью. Дома ты заявила мне, что тебе за меня стыдно, тебе до ужаса стыдно было слышать, как спокойно я отвечаю на такое, и поэтому ты немедленно от меня уходишь. Ты уже надела пальто и собрала чемодан, но было два часа ночи, и я убедил тебя, что уйти и завтра не поздно, и, пока ты снимала пальто, я спросил, что, по-твоему, должен был сделать.
— Он задавал абсолютно нелепые вопросы, согласен, даже непристойные, согласен, но что ты хотела, чтобы я сделал?
— Послал его подальше! Набил ему морду!
Вот чего мне не хватает, понимаешь, родная, твоего мнения, просто твоего мнения.
С тех пор как ты ушла, я словно ребенок, отправленный на весь остаток своих дней в лагерь с неумелыми вожатыми, обреченный жить вот так, на бесконечных каникулах, брошенным ребенком среди других брошенных детей.
И потом, и потом, должен тебе признаться, мне и в голову не могло прийти, учитывая наш возраст и обстоятельства, до какой степени мне будет не хватать тебя телесно. В ходе моего короткого эпизода с простатой, скромно предшествовавшего твоему легкому, в силу облучения и подкожного введения гормонов моя птичка, и без того уже съежившаяся, перестала взлетать и была, стало быть, неспособна юркнуть, хоть на секундочку, в твое милое гнездышко.
Эскулап, к которому я обратился, подтвердил:
— Простата пшик, либидо на нуле.
— Это может вернуться, доктор?
— Учитывая ваш возраст и обстоятельства, лучше об этом больше не думать.
— А как об этом не думать, доктор?
— Забыть.
— Забыть?
— Да, надо забыть.
И я попытался забыть. Пресловутый долг забвения.
А потом, а потом, благодаря тебе, забыть не пожелавшей, благодаря нашему опыту и общей страсти к объятиям в подворотнях, мы мало-помалу вернулись, под восемьдесят лет, к нашим изначальным игрищам; игрищам не совсем платоническим, но, скажем так, не проникновенным. Бескрылая птичка не могла больше летать, и все же мы вдвоем дотягивались, тесно сплетясь, почти до седьмого неба.
Последняя сигарета
Мне вспомнился один разговор — ты курила, я кашлял — лет двадцать, тридцать или сорок назад, какая разница, после определенного возраста времени больше не существует, десятилетие утекает, как проливается чаша слез.
Я только что покончил с депрессией и уже лишился правого глаза, левый был под угрозой. И мы говорили о будущем — мрачном, наверняка мрачном. В конце разговора, помнишь, я в очередной раз умолял тебя бросить курить. Курение было едва ли не главным в твоей жизни. Ты начала в пятнадцать лет и курила непрерывно до восьмидесяти. Шестьдесят пять лет сигарет из расчета в среднем две пачки в день. Ты работала, уезжала в отпуск, заботилась обо мне, об Ольге, о чужих детях, одевала всю семью, стряпала, делала две полных коллекции, по одной на сезон, и еще две на межсезонье, бегала по поставщикам, занималась клиентами, сопровождала меня в театр, когда я играл, была в зале каждый вечер, и все это, все ты делала, куря сигарету за сигаретой. Но тут я испугался и умолял тебя бросить, прежде всего для себя, потом, эгоистично, для меня, и для всех остальных тоже, для всех, кто знал тебя и любил.
Я знал, что бесполезно уговаривать тебя бросить, курить ты любила больше всего на свете, наверно, даже больше, чем меня. Может быть, ты и курить уже не любила, но, говорила ты, мне это нужно. Зачем? Чтобы жить. Ты не могла обойтись без сигарет. В конечном счете, зная, что проиграл эту партию, и все же не решаясь задать тебе доверительный вопрос, убийственный вопрос — если ты не бросишь курить, я ухожу, выбирай, иными словами, сигареты или