Подвиг, отлитый в бронзу - Пётр Семёнович Ворошилов
- Разрешите? Я пойду. Я знаю, где это.
Генерал взглянул на ставшего перед ним старшего сержанта. Среднего роста, подтянутый, с буйной шапкой смоляных кудрей на забинтованной голове. Лицо немного скуластое. Взгляд прямой, открытый. На груди - густая завеса медалей, бывалый воин. Об этом говорили не только медали, но и вся выправка - почтительная и молодцеватая.
- Только обязательно вернись, - сказал генерал.
И снова замолчал мой собеседник. Я не торопил его.
Занимался рассвет. Петухи в разных концах улицы весело играли первую предутреннюю побудку. Откуда-то комком подкатился черно-пестрый кобель, лениво басовито пролаял, словно обругал горластых петухов, и устроился у ног хозяина.
- Люблю, когда светает, вдруг неожиданно сказал Николай Иванович. - Это, видать, врожденное. Крестьянский день летом рано начинается. Бывало, в страду намаешься на полосе, а в ночь пахать. Устанешь так, что сидишь весь вроде чугунный. А чуть проклюнется зорька, заиграет небо сполохами и как будто родниковой водой тебя ополоснет. Хорошо.
Николай Иванович как-то особенно аппетитно потянулся, привстал на легких пружинящих ногах и чуть слышно ойкнул.
- Болит? - спросил я.
- Напоминает, - ответил он, осторожно усаживаясь. Не все еще железки из меня доктора вытянули, хотя в госпиталях полежать довелось. Время такое были, что торопились из ноги поставить, и ладно. Впрочем, железки - не главная беда. Притерпелся я к ним, привык. С головой вот иной раз неважно. Все какой-то шум я слышу. Это после контузии. Я, правда, помалкиваю.
Мы любовались нарождающимся днем. Звезды уже погасли. Тень, которая оказалась плотной серой тучей, надвинулась и заняла уже полнеба. Зато вторая половина неба густо розовела. Проснулась нависшая над домом береза. Ее листья тихо шептались с первым предутренним ветром.
- А ведь и в тот день, - задумчиво сказал Николай Иванович, - крепко меня выручило солнце, вовремя оно тогда из-за дома выглянуло.
Сразу пропало очарование утра. Знакомо прищурились глаза моего собеседника, затвердело лицо. Солдат, теперь уже мысленно, поднимался навстречу смерти.
От пролома в доме до Горбатого моста через канал Ландвер - метров шестьдесят. Шестьдесят добрых солдатских шагов, широких, размашистых, которыми ходят в атаку. А сколько он прополз? Оглянуться нельзя. Снаряды скупо пометили неподатливый бетон набережной, и человек на ней далеко виден.
Николай Масалов по памяти берет вправо. Правильно. Вот уже руки ощупывают щербатые края воронки. Рядом, чуть сзади, ложится еще одна густая и злая строчка крупнокалиберного пулемета. «Это немец из второго окна, - отмечает солдат. - Однако припоздал немного. Тут-то меня не возьмешь - мертвая зона. Придумают же люди словечко. Зона, она хоть и мертвая, а солдату в ней - самая жизнь».
Николай Масалов перевел дыхание, прислушался.
- Му-утти... Мутти!
То тоскливо захлебываясь, то настойчиво тянул и тянул слабый детский голос. Отсюда он слышался глухо, как из-под земли. «Мать, значит, кличет, - шепчет Николай Масалов. - И почему это на каждом языке слово «мать» такое жалостливое, понятное и сразу запоминается?!»
В эти дни Николай Масалов насмотрелся на берлинских ребятишек. Грязные, худые, они подходили к солдатам и молча протягивали пустую консервную банку или просто ладошку, неживую, прозрачную - сквозь тонкую кожицу виднелась каждая жилочка, каждая косточка. И солдат совал в эти ручонки хлеб, кусок сахара или усаживал целую компанию вокруг своего вместительного котелка и хмуро глядел, как дружно работают ребятишки алюминиевыми ложками, подбирая каждую крупинку пахучей рассыпчатой каши, глядел и судорожно вздрагивал острым кадыком: слезы ли сглатывал, голодную ли слюну - пойди догадайся. «Как бы этот крикун в воду не упал: канал, говорят, глубокий», - мелькнула вдруг мысль.
Николай Масалов осторожно ощупывает каждый подозрительный бугорок, каждую трещину. Набережная заминирована, густо нашпигована фугасами.
Теперь влево... Еще немного... Конец! Николай Масалов перекатывается к бетонированному выступу канала. Над краем выступа плотно и точно ложились очереди пулемета, который бил от моста. Они прижимали к нагретому бетону. «Опытный бьет, - отметил Николай Масалов, - а может, и, правда, знакомый? Кое-кому, наверное, удалось удрать с Зееловских высот».
Тогда, перед штурмом этих высот, Николай Масалов получил приказ пронести гвардейское знамя полка по траншеям, в которых накапливались штурмовые группы. Была ночь. Он шел торжественно, четко печатая шаг. Над ним билось, разворачиваясь на ветру, тяжелое полотнище. Навстречу знамени вставали по стойке «смирно» солдаты. А над траншеей посвистывали пули Пулеметчик их не видел, ориентировался по памяти, но стрелял он точно, короткими, экономными очередями. Пули проходили плотным колючим роем то впереди, то сзади. А потом Николай Масалов почувствовал, как чем-то тяжелым ударило по голове. Он покачнулся. К нему подбежали солдаты. Но он уже пересилил боль и зашагал дальше твердо и ровно.
«Почерки схожи, - размышляет Николай Масалов. - Сейчас проверим».
Он поднял над выступом каску. Коротко звякнула пуля. Каска упала. И сразу же отозвалась, напоминая о себе тупой болью, рана.
Он много и хорошо воевал. И он хочет жить, вернуться в родную Возвышенку, что привольно и широко разбежалась вдоль звонкой Барандатки, снова сесть за трактор, такой могучий и послушный. Ему только 23 года. А он еще никого не любил. Представилась мать, старенькая и уставшая. Поди, ждет не дождется. Четырех своих сынов послала она на войну. А кого из них встретит? И встретит ли?
Сегодня почтальон вручил ему сразу четыре письма — три от братьев, одно из дому. Не сговаривались, а написали одинаково. У всех теперь одна думка: как оно после войны будет.
Николай Масалов представил все их большое семейство снова вместе, в куче,