Женщина - Анни Эрно
Мой отец читал только местную газету. Он не ходил туда, где чувствовал себя «не к месту», о многих вещах говорил, что это не для него. Любил работать в саду, играть в домино и в карты, чинить что-нибудь в доме. Он не заботился о том, чтобы «говорить правильно», и по-прежнему вворачивал словечки из деревенского диалекта. Мама, наоборот, всячески старалась говорить без ошибок, называла его не «мужем», а «супругом». Иногда в разговоре она вдруг наудачу вставляла какое-нибудь новое выражение, которое либо где-то вычитала, либо услышала от «образованных людей». Смущение, даже румянец от страха ошибиться, смешки отца, который подтрунивал над ее «заумными словечками». Но потом, убедившись, что всё верно, она с удовольствием повторяла их по нескольку раз. Если она чувствовала в них что-то книжное («у него душа нараспашку», «мы лишь птицы перелетные»), то произносила их с улыбкой, как бы смягчая напыщенность. Ей нравилось всё «красивое», «нарядное», магазин «Прентан» (более «шикарный», чем «Нувель Галери»). Как и отец, она, естественно, бывала под впечатлением от ковров и картин в кабинете окулиста, но всегда старалась скрыть смущение. Одно из ее любимых выражений: «Мне хватило наглости» (сделать то или иное). Если папа высказывался по поводу ее нового наряда или ворчал, что она долго прихорашивается перед выходом, она задорно отвечала: «Своему положению надо соответствовать!»
Ей хотелось знать: правила хорошего тона (вечный страх что-то упустить или сделать не так), что происходит в мире, новости, имена великих писателей, новые фильмы (хотя ходить в кино ей было некогда), названия садовых цветов. Она внимательно слушала, когда при ней говорили о том, что было ей незнакомо, – из любопытства, а еще из желания показать, что она готова учиться. Развиваться для нее в первую очередь означало узнавать новое («Свой ум надо наполнять», – говорила она), и ничего прекраснее знаний для нее не существовало. Книги – единственное, с чем она обращалась бережно; она прикасалась к ним только чистыми руками.
Она утоляла свою жажду знаний через меня. По вечерам, за ужином, расспрашивала о школе, об учителях, о том, что мы проходили. Ей нравилось перенимать мои выражения: «училка», «химичка», «физра». Она просила меня поправлять ее, если она говорит что-то «не как надо». Предлагала мне не «перекус», а «полдник». Возила меня по музеям и достопримечательностям Руана, в Вилькье к могилам семьи Гюго. Всё приводило ее в восхищение. Она читала те же книги, что и я (то есть те, которые советовал местный книготорговец). А порой листала забытый кем-то из клиентов юмористический журнал «Эриссон» и смеялась: «Вот глупости, и ведь читают же!» (Быть может, в музеях больше удовольствия ей доставляло не созерцание египетских ваз, а гордость оттого, что она приобщает меня к знаниям и вкусам, которые, как она считала, присущи культурным людям. И, возможно, именно ради меня она отказалась от журнала «Конфиданс» в пользу статуй в соборах, Диккенса и Доде.)
В моих глазах она превосходила отца: казалось, она ближе к учителям и классным воспитательницам, чем он. Ее авторитет, желания, амбиции – всё в ней было подчинено стремлению к образованию. Нас с ней связывало чтение, стихи, которые я ей декламировала, пирожные в руанской кофейне. Отец в этом не участвовал. Он водил меня на ярмарку, в цирк, на фильмы Фернанделя, учил ездить на велосипеде и различать овощи. С ним можно было повеселиться, с ней – «поговорить». В их паре она главенствовала и олицетворяла закон.
На пятом десятке в ней больше напряженности. По-прежнему энергичная, сильная и великодушная, красит волосы в светлый или рыжий, но, когда не надо улыбаться клиентам, лицо часто недовольное. Малейшее происшествие или незначительное замечание – и тут же гневная тирада о нашем положении (маленькому бизнесу угрожали новые магазины в центре города) или ссора с родственниками. После смерти бабушки она долго носила траур, стала ходить в будни рано утром на мессу. Что-то «романное» угасло в ней навсегда.
1952-й. Лето, ей сорок шесть. Мы едем на автобусе в Этрета, на целый день. В голубом креповом платье с крупными цветами, она взбирается по траве на прибрежные скалы. Из дома она уехала в трауре, чтобы не вызывать вопросов у соседей, и переоделась уже тут, за скалами. Она поднимается на вершину после меня, дыхание сбилось, лицо блестит от пота сквозь пудру. У нее уже два месяца нет менструации.
В подростковом возрасте я отдалилась от нее. Теперь между нами шла постоянная борьба.
В том мире, в котором она выросла, сама идея сексуальной свободы девушек даже не обсуждалась: это было равносильно нравственному падению. Говорить о сексе значило либо нести похабщину «не для юных ушей», либо судить о чьем-то моральном облике, подобающем или неподобающем поведении. Мне мама ничего об этой стороне жизни не рассказывала, а спросить я не смела: в то время любопытство считалось началом порока. Помню волнение, когда пришлось признаться ей, что у меня начались месячные, впервые произнести при ней это слово, и ее смущение, когда она дала мне прокладку, даже не объяснив, как ею пользоваться.
Ей не нравилось, что я расту. Когда она видела меня без одежды, казалось, мое тело вызывает у нее отвращение. Мои грудь и бедра, очевидно, означали угрозу, что я начну бегать за мальчиками и заброшу учебу. Ей хотелось, чтобы я оставалась ребенком. Она говорила, что мне тринадцать, вплоть до самого четырнадцатилетия, заставляла носить юбки в складочку, носочки и ботинки на плоском ходу. До моих восемнадцати почти все наши споры вращались вокруг двух тем: она не пускала меня гулять и была недовольна моим внешним видом. (Например, она хотела, чтобы я носила корсет: «Так одежда будет лучше сидеть».) Если ей не нравилось мое платье или прическа, она впадала в неоправданную ярость («Ты же не собираешься ТАК идти на улицу»), и я думала, что это нормально. Мы видели друг друга насквозь: она понимала, что я хочу нравиться мальчикам, а я знала, как она боится, что я «попаду в беду» – то есть начну спать со всеми подряд и забеременею.
Порой мне казалось, что если она умрет, мне будет всё равно.
По мере того как я пишу, мне вспоминается то «хорошая» мать, то «плохая». Чтобы не уходить в эти крайности родом из раннего детства, я стараюсь рассказывать о ее жизни так, словно