Женщина - Анни Эрно
В первые годы на летних каникулах бывшие клиенты из Лилльбонна приезжали к ним на автобусах целыми семьями. Они обнимались и плакали. Столики в кафе сдвигались в длинный ряд, все обедали, пели и вспоминали оккупацию. С началом пятидесятых приезжать перестали. «Это прошлое, надо двигаться дальше», – говорила мама.
Воспоминания о ней в возрасте между сорока и сорока шестью годами:
– однажды зимним утром ей хватает смелости зайти в мой класс и попросить учительницу найти шерстяной шарф, который я потеряла в туалете и который обошелся ей в круглую сумму (я еще долго помнила цену);
– как-то летом она ловит мидий на берегу моря в Вель-ле-Роз вместе с невесткой, которая ее моложе. Подол ее сиреневого в черную полоску платья завязан спереди узлом. Несколько раз в день они ходят в кафе на берегу, заказывают аперитивы и пирожные и постоянно смеются;
– в церкви она громко пела гимн Богородице: «Однажды я встречусь с Ней на небесах, на небесах». В эти минуты мне хотелось плакать, и я ее ненавидела;
– у нее были яркие платья и черный костюм из тонкого сукна, она читала женские журналы «Конфиданс» и «Мод дю жур». Использованные прокладки она складывала в углу чердака до дня стирки (это был вторник);
– ее раздражало, когда я долго смотрела на нее: «Ты что, купить меня собираешься?»;
– в воскресенье после обеда она ложилась вздремнуть в комбинации и чулках. Меня она пускала к себе. Она быстро засыпала, а я читала, прижавшись к ее спине;
– однажды на званом обеде по случаю чьей-то конфирмации она напилась, и ее вырвало прямо рядом со мной. С тех пор на каждом празднике я смотрела на ее руку, лежащую на столе, на бокал в ее пальцах и всеми силами желала, чтобы она не подносила его к губам.
Она сильно располнела и весила восемьдесят девять килограммов. Много ела и всегда держала кусочки сахара в кармане фартука. Тайком от отца она покупала таблетки для похудения в руанской аптеке. Она отказалась от хлеба и масла, но сбросила всего десять килограммов.
Она хлопала дверьми, с грохотом переворачивала стулья на столы, когда подметала. Всё, что она делала, производило шум. Казалось, она не кладет вещи, а бросает их.
По ее лицу сразу было понятно, когда она расстроена. В кругу семьи она говорила то, что думала, не стесняясь в выражениях. Меня она называла верблюдицей, замарашкой, маленькой дрянью или «гадкой девчонкой». Она легко могла меня ударить – в основном это были пощечины, иногда удары по плечам («Прибила бы ее!»). А через пять минут прижимала меня к себе, и я становилась ее «куколкой».
Она дарила мне игрушки и книги по малейшему поводу, будь то праздник, болезнь или поездка в город. Она водила меня к стоматологу и пульмонологу, следила, чтобы у меня была хорошая обувь, теплая одежда и всё необходимое для школы (я училась в частной школе, а не в обычной местной). Если я рассказывала, что у моей одноклассницы есть небьющаяся грифельная доска, она тут же спрашивала, хочу ли я такую же: «Не хватало еще, чтобы люди думали, будто ты хуже других». Больше всего она хотела дать мне то, чего не было у нее самой. Но это требовало огромных усилий, финансовых вложений и заботы о счастье ребенка (во времена ее детства о таком и не слыхали), и порой у нее вырывалось: «Ты нам дорого обходишься» или «У тебя столько всего, а ты еще и недовольна!»
Я стараюсь не воспринимать насилие, приступы нежности и упреки моей матери исключительно как ее личные черты, а рассматривать их в контексте ее жизни и социального положения. Кажется, когда я пишу так, у меня лучше получается приблизиться к правде: я выхожу из мрака и неопределенности личных воспоминаний в поисках более объективного подхода. И всё же что-то во мне сопротивляется, желая сохранить маму в одних лишь эмоциях – любви, слезах – и не искать им никакого рационального объяснения.
Мама была владелицей магазина, а значит, в первую очередь принадлежала клиентам, которые нас «кормили». Отвлекать ее, пока она обслуживает покупателей, было запрещено (долгие томления за дверью между магазином и кухней в ожидании ниток для вышивания, разрешения пойти поиграть и так далее). Если я слишком шумела, она врывалась ко мне, давала пощечину и без единого слова возвращалась к работе. С малых лет она учила меня правилам поведения с покупателями – приветливо здороваться, не есть и не спорить при них, никого не критиковать, – а также бдительности: не верить тому, что они говорят, и украдкой следить за ними, когда они в магазине одни. У нее было два выражения лица: одно для клиентов, другое для семьи. Звонил дверной колокольчик, и она входила в роль: улыбка, бесконечное терпение, ритуальные вопросы о здоровье, детях, саде. Стоило ей вернуться на кухню, как улыбка исчезала с ее лица, и какое-то время она не говорила ни слова: эта роль отбирала много сил. Ей и радостно, и горестно было так выкладываться ради людей, которые, как она считала, бросят ее, едва «найдут где подешевле».
Она была матерью, которую знали все. Своего рода публичным человеком. Когда в школе меня вызывали к доске, задачки начинались так: «Если твоя мама продаст десять пачек кофе за столько-то» и так далее. (Конечно, никто не говорил: «Если твоя мама подаст три аперитива за столько-то», хотя это было не менее правдоподобно.)
Ей не хватало времени ни готовить, ни следить за домом «как положено». Пуговица пришивалась прямо на мне уже перед выходом в школу, блузка гладилась на углу стола и тут же надевалась. В пять утра она мыла полы и распаковывала ящики с товарами, летом до открытия магазина полола розовые кусты. Она работала много и энергично, с особой гордостью бралась за самые трудные дела, на которые сама же и бранилась, – стирать постельное белье, скрести жесткой щеткой полы в спальне. Она не могла присесть или почитать книжку без какого-нибудь оправдания вроде: «Ну теперь-то я заслужила передохнуть». (И даже тогда, стоило