Александр Городницкий - Атланты. Моя кругосветная жизнь
Ленинградские дети рисуют войну
День над городом шпиль натянул, как струну,Облака – как гитарная дека.Ленинградские дети рисуют войнуНа исходе двадцатого века.Им не надо бояться бомбежки ночной,Сухари экономить не надо.Их в эпохе иной обойдет сторонойПозабытое слово «блокада».
Мир вокруг изменился, куда ни взгляну.За окошком гремит дискотека.Ленинградские дети рисуют войнуНа исходе двадцатого века.Завершились подсчеты взаимных потерь,Поизнетилось время былое.И противники бывшие стали теперьЛенинградской горючей землею.
Снова жизни людские стоят на кону,И не вычислить завтрашних судеб.Ленинградские дети рисуют войну,И немецкие дети рисуют.Я хочу, чтоб глаза им, отныне и впредьНе слепила военная вьюга,Чтобы вместе им жить, чтобы вместе им петь,Никогда не стреляя друг в друга.
В камуфляже зеленом, у хмеля в плену,Тянет руку к машине калека.Ленинградские дети рисуют войнуНа исходе двадцатого века.И соседствуют мирно на белом листеНад весенней травою короткойИ немецкая каска на черном кресте,И звезда под пробитой пилоткой.
Для меня война началась не 22 июня, а 1 мая 1941 года, на первомайской демонстрации, на которые я любил ходить вместе с отцом. Колонна Картографической фабрики ВМФ, двигавшаяся по улице Герцена, которой сейчас вернули прежнее, дореволюционное, название Большая Морская, через Исаакиевскую площадь, ненадолго остановилась у здания немецкого консульства, на котором развевался огромный красный флаг с белым кругом и черной свастикой посередине. Тогда мы еще дружили с Третьим Рейхом. Уже потом, в черную зиму блокады и в сибирской эвакуации, мне как страшный сон, как кошмар виделся этот гитлеровский флаг, развевающийся над моим родным Ленинградом.
Полыхает кремлевское золото.Дует с Волги степной суховей.Вячеслав наш Михайлович МолотовПринимает берлинских друзей.Карта мира верстается наново,Челядь пышный готовит банкет.Риббентроп преподносит УлановойБелых роз необъятный букет.
И не знает закройщик из Люблина,Что сукна не кроить ему впредь,Что семья его будет загублена,Что в печи ему завтра гореть.И не знают студенты из ТаллинаИ литовский седой садовод,Что сгниют они волею СталинаПосреди туруханских болот.
Пакт подписан о ненападении —Можно вина в бокалы разлить.Вся Европа сегодня поделена —Завтра Азию будем делить!Смотрят гости на Кобу с опаскою.За стеною ликует народ.Вождь великий сухое шампанскоеЗа немецкого фюрера пьет.
Я отчетливо помню ясный июньский день, когда отец приехал из города на дачу и сказал, что началась война. В это трудно было поверить – вокруг стояла невозмутимая летняя тишина, и казалось, что ничего не изменилось. Однако изменилось многое. Почти сразу после начала войны, в июле 41-го, моя мать вместе с начальными классами своей школы выехала, забрав меня с собой, в деревню, под Валдай. В соответствии с планом эвакуации, составленным еще перед Финской войной в 39-м году, туда отправили несколько десятков тысяч ленинградских детей. Как вскоре выяснилось, вывезли нас практически навстречу немцам… Уже в первый месяц войны Вермахт вплотную подошел к Валдаю, в то время как Ленинград еще был относительным тылом. Вспоминаю, как громыхали на западе орудийные залпы, горело небо, через деревню тянулись обозы с беженцами и медсанбаты. Линия фронта стремительно приближалась. Многие родители кинулись из Ленинграда за своими детьми, чтобы забрать их обратно. В августе одним из последних эшелонов нас с матерью вывезли в Питер. Помню бомбежку на станции Малая Вишера, когда мы прятались под вагонами, а вокруг все было красиво освещено яркими осветительными ракетами. (В 2010 году в Нью-Йорке я неожиданно встретил женщину примерно моего возраста, с которой, как оказалось, мы тогда ехали в одном вагоне.) Так с горем пополам в конце августа мы добрались до Ленинграда, а 8 сентября немцы взяли Шлиссельбург, и замкнулось кольцо блокады.
Недели первые блокады,Бои за Гатчину и Мгу,Горят Бадаевские складыНа низком невском берегу.Мука сгорает, над райономДым поднимается высок,Красивым пламенем зеленымПылает сахарный песок.Вскипая, вспыхивает масло,Фонтан выбрасывая вверх.Три дня над городом не гаснулПечальный этот фейерверк.И мы догадывались смутно,Горячим воздухом дыша,Что в том огне ежеминутноСгорает чья-нибудь душа.И понимали обреченно,Вдыхая сладкий аромат,Что вслед за дымом этим чернымИ наши души улетят.А в город падали снаряды,Садилось солнце за залив,И дом сгоревший рухнул рядом,Бульвар напротив завалив.Мне позабыть бы это надо,Да вот, представьте, не могу —Горят Бадаевские складыНа опаленном берегу.
Осень 1941 года тоже была сухой и погожей. Бомбежки становились все чаще, к ним добавился артиллерийский обстрел. Пайки урезались каждую неделю. К зиме вырубили все деревья на бульваре. Исчезли с улиц и дворов голуби, кошки и собаки. Располагавшийся неподалеку от нашего дома Андреевский рынок из праздничной выставки пищевого изобилия превратился в мрачную пустыню. По городу распространились упорные слухи, что детей воруют, убивают и продают потом на рынках в качестве телятины. Поэтому мать категорически запретила мне выходить на улицу. Отца отправили в Омск, куда была эвакуирована Картографическая фабрика для срочного выпуска военно-морских карт, и мы с матерью остались вдвоем. Началась бесконечная, черная и голодная блокадная зима.
Ветер злей и небо нижеНа границе двух эпох.Вся и доблесть в том, что выжил,Что от голода не сдох.Что не лег с другими рядомВ штабеля замерзших тел,Что осколок от снарядаМимо уха просвистел.Мой военный опыт жалокВ зиму сумрачную ту.Не гасил я зажигалок,Не стоял я на посту.Вспоминается нередкоЧерно-белое кино,Где смотрю я, семилетка,В затемненное окно.Гром разрывов ближе, ближе,До убежищ далеко.Вся и доблесть в том, что выжил, —Выжить было нелегко.
Дом наш загорелся в январе 41-го года не от бомбы и не от снаряда. В квартире выше этажом умерла соседка и оставила непогашенной буржуйку, а гасить понемногу разгоравшийся пожар было нечем – воду тогда приходилось таскать из проруби на Неве. В апреле 42-го, через ладожскую Дорогу жизни, нас отправили в эвакуацию в Омск, где уже работал отец. Машины шли ночью, с погашенными фарами, чтобы, не дай бог, не заметили немцы. Многие из них гибли, проваливаясь под весенний лед. На восточном берегу Ладоги нас пересадили в товарные вагоны.
Мне позабыть окончательно надо быВой нестерпимый сирены ночной,Черные проруби вздыбленной Ладоги,Город блокадный, покинутый мной.Эвакуация, эвакуация,Скудный паек, затемненный вокзал.Рельсы морозные, стыками клацая,Гонят теплушки за снежный Урал.
Помню, как жизнь начинали по-новому,Возле чужих постучавшись дверей.Кажется мне, в эту пору суровуюЖители местные были добрей.Эвакуация, эвакуация,Жаркое лето и вьюга зимой,Сводок военных скупые реляции,Злые надежды вернуться домой…
В Омске первый год отец почти все время был на казарменном положении – надо было срочно пустить фабрику. Мать сначала пошла работать вахтером (за это давали рабочую карточку), а к 44-му году освоила специальность сначала корректора, а потом технического редактора в Гидрографии, где и проработала до пенсии. Около двадцати пяти лет уже после войны она редактировала морские лоции, штурманские таблицы и наставления для мореплавателей. Вспоминаю, что уже через десятки лет, во время долгих плаваний на «Крузенштерне» и других гидрографических судах, открывая по ночам на вахте в штурманской рубке увесистые тома морских лоций, в выходных данных я не без гордости читал: «Технический редактор Р.М. Городницкая».
В эвакуации, в Омске, я пошел в школу сразу во второй класс. Время было голодное. Немногие носильные вещи, захваченные из Ленинграда, были довольно скоро обменяны на продукты. Спасала посаженная нами картошка, которая заменяла все. Там, в эвакуации, класса с третьего я пристрастился к чтению. В доме на Войсковой улице, где нас поселили, каким-то образом оказались подшивки старых журналов «Вокруг света», которые я перечитывал по многу раз, наивно мечтая о дальних путешествиях. Может быть, именно поэтому география стала моим любимым предметом.