AНДЖЕЙ ДРАВИЧ - ПОЦЕЛУЙ НА МОРОЗЕ
Так обстоит дело с запретами: недостаточно запретить, нужно дать что-то взамен. А что?
Теперь уже открыто пишут о том, что было известно всегда: Москва в плане снабжения товарами, какая бы она ни была, – воплощенный рай. Часто повторяют грустную шутку: «Проблемы снабжения мы решили без труда: привозим всё в столицу, а население развозит это по стране». В Москву приезжают буквально за всем. Сам я видел женщин, летевших с московским мясом в Куйбышев (т.е. Самару) на Волге. Откровенно пишут, что во многих регионах существует нормирование отпуска продуктов: скажем, килограмм мяса в месяц.
Пишут также о разительной диспропорции благ и привилегий, дающих избранным доступ к не заслуженному ими достатку. И что? Пока только пишут.
Пишут о последствиях цифровых производственных показателей в легкой промышленности, что дает море отечественного брака и погоню за импортом. По телевидению показали очередь за импортной обувью – с номерами, записанными на ладонях, с наемными «стояками», которым платили по десять рублей за день за то, что они держали место. Разговор шел откровенный: «Вы откуда?» – «Из Омска» – «И давно в очереди?» – «Третий день» – «А стоит ли?» – «Так ведь у нас в Омске ничего нет. А в чем я буду ходить зимой?». Наезд камеры на ноги: вдребезги разбитые летние туфли. Крупным планом ладонь, на ней № 3 250-й.
Такова ситуация. Дух уже тут и там воспаряет, но тело, цитируя поэта, «словно свинцом налитое». Содержанием жизни этой страны более полувека, т.е. со времени ликвидации нэпа, является крайняя трудность существования. Хорошо, по крайней мере, что теперь из этого не делают стыдливой тайны. В течение этого полувекового срока страна дважды пережила страшный голод: геноцид 1932/33 годов с миллионными жертвами и послевоенный, менее масштабный, но также ужасный. И было – практически у всех поколений – чувство постоянного недоедания, ненасыщения. Это закодировано в коллективной памяти, спросите у кого угодно. Теперь явный голод уже не грозит, но организация повседневной жизни всё еще требует невероятных, почти невообразимых усилий. Главная тяжесть такого существования падает прежде всего на женщин.
Чтобы изменить это, надо запустить действующий на иных принципах механизм экономики. А для этого необходима реальная активность людей, которую могли бы стимулировать рыночные перемены к лучшему.
Как этого добиться? Я не экономист. Меня мало интересуют рассуждения о возможности (или нет) реформирования этой системы, поскольку мой конкретный опыт тривиально приземлен: у меня все время стоят перед глазами московские очереди, женщина из Омска и мясо, самолетом вывозимое в Самару. И я убежден, что по всем божеским и людским установлениям триста миллионов человек имеют право жить нормально, почеловечески. А коли так, надо пробовать. Парижская «Русская мысль» цитирует слова читателя из России: «Надо очень ненавидеть эту страну и её народ, чтобы не желать успеха пятидесятилетним реформаторам, которые пришли к власти».
Я тоже так думаю.
Декабрь 1987
ВОЛНЕНИЯ, ДОРОГА И ДВЕ СВЕЧКИ
1
Самое время перейти к тем, к кому я более всего стремился вернуться – к моим московским друзьям. Некоторые из них умерли, кто-то уехал, и я успел пообщаться с ними в Кёльне, Париже, а то и вовсе в Сиднее – чистый географический сюрреализм! – но значительную часть удалось найти на месте, правда, порой с новыми адресами.
Это были, в основном, адреса писательских домов. С некоторым волнением входил я в знакомые подъезды, добродушно отмечаемый взглядом умеренно бдительных консьержек, звонил, раскрывал объятия, обнимался с друзьями Время, понятно, отразилось на них и на мне, но в основном не настолько, чтобы следовало преувеличенно лгать о нашей приличной форме. Новые люди, встреченные впервые, тоже удачно вписывались в этот тон и стиль. Обычно мы сразу направлялись на кухню, а московским кухням давно уже отдано мое сердце. О, вы, мои университеты, где я получал уроки подлинного русского языка! Как вас нужно ценить, я понял сразу, а когда вас потерял, как не хватало мне вашего тепла! Почему-то всегда считалось (эх, интеллигенты, интеллигенты…), что на кухне можно говорить свободнее. Они, как правило, бывают чуть больше наших. Угощение может быть самое скромное, основной смак составляет разговор. Здесь хотели знать всё о Польше (дежурный вопрос в самом начале – с грустной убежденностью и робкой надеждой: «Вы очень нас не любите?») и в ответ открывали мне такие русские судьбы и дела, от которых перехватывало дыхание. Так я постигал истинную шкалу ценностей, какую не мог усвоить ни из каких учебников, учился пониманию фона, глубины, нюансов, полутонов. Мне рассказывали о тихих героях литературы или писательской организации, не имевших известности за пределами своей среды, о негодяях с человеческими инстинктами и вторыми лицами, излучавшими сердечность и заботливость; о людях больших достоинств, которые некогда не выдержали и до конца жизни сгибались под бременем своей слабости, выразившейся в словах или молчании…
Но стоп, то было начало моего обучения, а теперь – осень 1987, разошедшиеся берега реки времени сошлись, поговорим о нынешнем дне. Сегодня я застаю их, как правило, раздираемых надеждой и беспокойством, в состоянии волнения, которое мне знакомо так хорошо, будто я побывал в их московских шкурах: радость, что день прошел неплохо, тревога, что-то принесет утро… Это мы шесть-семь лет назад. В этом нет ничего удивительного, ведь день этот принадлежит прежде всего им, людям слова: их сфера распахнулась наиболее широко, и трудно не радоваться этому. «Ну вот, видишь… Значит, всё-таки…» – говорят они в самом начале, сразу после приветствий и вопросов о нас, о Польше, которая всегда была дорога их сердцу, так как они ощущают свою ответственность за русско-польскую историю. Только теперь они – точно так же, как мы шесть-семь лет назад – заняты прежде всего собой. «Ну вот, видишь… Лёд тронулся… ». Но всё так зыбко, что тут же звучит вопрос: «Слышал о совещании? Знаешь, что Л. подверг критике Я. за публикацию некролога Н.?». Да, слышал, даже в предыдущем доме мне сообщили кое-какие детали, которые я излагаю, становясь звеном неофициальной информационной цепи. Правда, Я. держится крепко, но причин для беспокойства хватает. «Почему на этом совещании не было Александра Николаевича?». «Может, пишет доклад». «Нет, нет, это что-то означает…». «А о «Новом Мире» слышал?». Да, я знаю уже, что из редакции журнала, стремящегося возродить свои прекрасные традиции, ушли два активных поборника нового – Стреляный и Виноградов (последний был членом редколлегии в героическую эпоху Александра Трифоновича Твардовского и являлся олицетворением живой связи с прошлым), поскольку сочли стратегию главного редактора Сергея Залыгина слишком кунктаторской. Это явная потеря. У меня на кончике языка вопрос, который, однако, я не задаю, стараясь уважить специфичность их опыта… Они же тем временем обеспокоены (была середина сентября) затянувшимся отсутствием Горбачева – он выехал на отдых, но прошло уже почти полтора месяца. Ходят разные слухи. Мне немного забавно слышать подобное – мы уже научены тому, что подобным значением у нас не следует наделять никого. Впрочем, я понимаю, что они живут в условиях другой системы, значительно более зависимой от воли отдельной личности. Когда-то такая воля грозно тяготела над ними, теперь они связывают с ней свои надежды. Потому они так нервничают, ведь им кажется, что от них самих зависит гораздо меньше. Их увлекает страсть болельщиков, следящих за волнующим матчем с проблематичными шансами. Я вновь сдерживаю вопрос и со всем подобающим вниманием слушаю рассуждения, правильно ли поступил Михаил Сергеевич, сойдя в Мурманске на палубу подводной лодки. Сам-то он, понятно, имел на это право, но он был с женой! «Знаешь, – говорил мне кто-то с неподдельной заботой, – я думаю, это был с его стороны очень рискованный шаг, ведь по морским обычаям женщина на корабле…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});