Лев Копелев - Утоли моя печали
На поверке дежурный офицер объявляет:
— После завтрака всем оставаться в юртах. Никуда не выходить до особого распоряжения… Что значит «надо работать»? Сказано: не выходить до особого распоряжения. Ничего не могу объяснить, когда нужно будет, тогда вам все разъяснят.
В столовой, за завтраком, узнаём, что уже многие собирают вещи. И дежурный ходит с большими списками…
Значит, отправляют всех! Во всяком случае — большинство.
Знобит от тревожного ожидания.
У выхода из наших юрт стоят и похаживают вертухаи. Следят, чтобы никто не шел дальше уборной. Даже в санчасть не выпускают.
— Если очень больные, доложим дежурному — пошлет лекпома.
У нас окно прямо против ворот в зону шарашки — видно, как туда водят по одному, по два. Понятно, идут оформлять бегунки, сдавать приборы, инструменты.
Кое-кто хитрый по пути забегает к нам.
— Я тут брал (или оставил) книжку, полотенце. — Прощается, успевает сказать: — Там воронков — целая колонна. У дежурняка толстая папка списков… Бывайте, мужики! Авось еще увидимся в Бутырках или на этапе.
Высматриваем, кого ведут. Пытаемся сообразить, есть ли система. Сперва показалось, что увозят только работяг из мастерских и техников из лабораторий. Но вот провели инженера. Еще одного… И двух немцев химиков.
Обед. В столовой пустые места первой смены заполняют за счет других (нас кормили в три смены). Расспрашиваем новых соседей.
Узнаем, что немцев не отправили. Это Евгения Васильевна настояла, чтоб их привели в лабораторию на час закончить обработку керамических деталей.
Перехватив у дверей дежурного, я стал говорить, что у меня в лаборатории незаконченное очень важное исследование. И если я хоть на полчаса не зайду туда, возможна серьезная авария. Но он неумолим.
— Если надо, ваше начальство само скажет. А так я ничего не могу. Нет, и докладывать не буду. Видите сами, что делается.
После обеда вызвали нескольких человек уже из наших юрт, «первокатегорных».
В лаборатории в ящиках моего стола лежали тетради, записные книжки, папки рукописей, конспекты книг и статей, незаконченные работы о «ручных» корнесловиях, связывающих разные языки, статья — попытка осмыслить природу и происхождение национальной вражды, национализма и шовинизма, стихи, заметки, планы… И часть записных книжек Солженицына, которые Гумер еще не успел вынести (он выносил мои «посылки» малыми порциями, чтобы не вздувались карманы). Диссертация Валентины еще и вполовину не готова, накоплены материалы, в которых она сама никогда не разберется. Все это мои трехлетние поиски, сомнения, открытия, горести и радости… да, были и радости! А что ждет там, куда увезут, — в камере, в лагерном бараке?.. Какие радости? Лишняя миска баланды, лишний час кантовки…
Надсадно стараюсь убеждать себя, как уже не раз старался раньше (и ведь умел в самые проклятые часы): «Не смей раскисать! Не жалей ни о чем. Не хнычь».
Лучший способ ободрить себя — ободрять других. Хочешь избавиться от страха, от подлого страха в ожидании беды — шути, остри, хоть по-дурацки, хоть грубо, похабно, но смейся и смеши.
Вижу, что и Сергей поступает так же. В глазах тревожные искры, нет-нет да и дернется щека. Но он с веселой злостью матерно комментирует происходящее, подначивает Семена и других, кто попал на шарашку прямо с Лубянки, из Лефортова. Наставляет, что делать при встрече с урками… Задирает и меня:
— Ну, так как же понимать все это с точки зрения исторической необходимости и диалектического материализма?
Принимаю подачу — начинаю вспоминать грозные события прошлого: Варфоломеевская ночь, Сицилийская вечерня, петровские расправы со стрельцами… И наспех кропаю нечто рифмованное, озаглавленное «Утро стрелецкой казни»:
Пою я день великого смятенья,Когда свершился беспощадный рокИ разрешились многие сомненья.Был понедельник. Прозвучал звонок.И первый закряхтел у вахты воронок.…Ну что такое ночь Варфоломея?Что Сицилийская вечерня?.. Пустяки!Нет слов, чтоб выразить всю силу злой тоски,Объявшей вдруг трепещущего зека,Когда во двор, гудя, въезжали воронки,А мы толпилися, бледнея, холодея,И, словно кролики пред хищной пастью змея,Таращились на нос дежурняка,Уткнувшийся в шуршащие листки.Мы знали — там судеб неотвратимый ход,И только ждали — чей черед…
За ужином еще больше пустых мест.
Наконец — отбой! В ту ночь многих донимала бессонница. Некоторые кричали со сна.
На следующий день опять выпускали из юрты только в столовую и в уборную. От нас вызвали еще несколько человек. На их места привели из других юрт.
На третье утро во время поверки дежурный сказал:
— После завтрака — выход на работу. Нормальный.
Из четырехсот зеков, работавших на шарашке в начале декабря (весной было более пятисот), осталось примерно 70. И трое дворников в лагере. Но акустическая не потеряла ни одного заключенного.
Мы понимали — нас отстоял Антон.
Валентина светилась улыбками, глаза были влажными.
— Я так переживала, так переживала, беспокоилась — неужели больше никогда не увижу…
Я был растроган, хотя догадывался, что ее волнение и радость в наибольшей мере относились к Сергею. Уже с первых дней она издали влюбленно глядела на него, краснела, когда он приближался, восхищалась его шутками. Он замечал это, красовался, поглядывал задумчиво, многозначительно и говорил то с томными гортанными переливами, то величаво рокоча… Но слишком приближаться не хотел. Незадолго до этого прекратилась его короткая бурная связь с Евгенией Васильевной.
— Страху-то бывало больше, чем удовольствия. Это тебе пофартило целыми часами вдвоем со своей, да еще и в секретной заначке: по закону изнутри заперты… А мне как? Урывай минутки в темном углу. Каждого шороха пугайся. Так можно импотентом стать.
Своего прикрепленного Сергей называл «Ванька-Ключник». Тот чаще других отпирал сейф, доставая наши записи, чертежи, рабочие книги. Молоденький техник-лейтенант Иван Яковлевич, студент последнего курса вечернего отделения института связи, невысокий, щуплый, но жилистый и подвижный, глядел на все большими мальчишескими глазами, с жадным любопытством. Сергей быстро приручил его. Позднее он даже пересылал через него письма семье. Ваня был комсомольцем, непоколебимо убежденным в правильности линии партии, в гениальности великого Сталина. Не слишком умный, малообразованный, он по душевному складу был добряком, не приспособленным к ненависти и подозрительности. И хотя старался проявлять бдительность, но к Сергею и ко мне привязался с ребячьей доверчивостью. По вечерам он подсаживался к нам поговорить о международной политике, об истории, о войне. Мои взгляды были ему ближе и понятнее, чем ирония и прямые насмешки Сергея, но в нас обоих его соблазнительно привлекало совершенно необычное для него критическое отношение к газетам, к официальной пропаганде, независимость в суждениях, вольность речи, не похожей на казенный жаргон, к которому он привык. Иногда он все же решался «давать отпор». Когда в разговоре о Демьяне Бедном я заметил, что тот еще перед войной жестоко запивал, Ваня вспылил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});